Рейтинг
Порталус

ПЕРЕПИСКА ИЗ ДВУХ КВАРТАЛОВ

Дата публикации: 13 февраля 2005
Публикатор: Научная библиотека Порталус
Рубрика: ФИЛОСОФИЯ ВОПРОСЫ ФИЛОСОФИИ →
Номер публикации: №1108304953


ГРИГОРИЙ ПОМЕРАНЦ — АНДРЕЙ ЗУБОВ

Москва, Юго-Запад.

Дорогой Андрей! Мне хочется начать с того, что захватило в Вашей статье “Сорок дней или сорок лет?” (“Новый мир”, 1999, № 5), — с анализа глубинных корней нашего национального несчастья. Там можно выписывать целые страницы. Ограничусь немногим:

“Русская „нравственная пружина” вся изоржавела к началу XX века, и потому так легко надломилась она в годы испытаний. Честные и трезво мыслящие люди видели это вполне явственно: „Влияние Церкви на народные массы все слабело и слабело, авторитет духовенства падал... Вера становилась лишь долгом и традицией, молитва — холодным обрядом по привычке. Огня не было в нас и в окружающих. Пример о. Иоанна Кронштадтского был у нас исключением... как-то все у нас „опреснилось” или, по выражению Спасителя, соль в нас потеряла свою силу, мы перестали быть „солью земли и светом мира”. Нисколько не удивляло меня ни тогда, ни теперь, что мы никого не увлекали за собою: как мы могли зажигать души, когда не горели сами?.. И приходится еще дивиться, как верующие держались в храмах и с нами... хотя вокруг все уже стыло, деревенело” (Митрополит Вениамин (Федченков). На рубеже двух эпох. М., 1994, стр. 122, 135). Этой оценке митрополита Вениамина... можно найти бесконечное число параллелей... И это „одеревенение” Церкви проявилось немедленно в обществе после обрушения царской власти, поддерживавшей официоз православия.

„Мне невольно приходит на память один эпизод, весьма характерный для тогдашнего настроения военной среды, — писал в „Очерках русской смуты” генерал А. И. Деникин, — один из полков 4-й стрелковой дивизии искусно, любовно, с большим старанием построил возле позиций походную церковь. Первые недели революции... Демагог поручик решил, что его рота размещена скверно, а храм — это предрассудок. Поставил самовольно в нем роту, а в алтаре вырыл ровик для... Я не удивляюсь, что в полку нашелся негодяй офицер, что начальство было терроризировано и молчало. Но почему 2 — 3 тысячи русских православных людей, воспитанных в мистических формах культа, равнодушно отнеслись к такому осквернению и поруганию святыни? Как бы то ни было, в числе моральных факторов, поддерживающих дух русских войск, вера не стала началом, побуждающим их на подвиг или сдерживающим от развития впоследствии звериных инстинктов” (Деникин А. И. Очерки русской смуты. М., 1991, стр. 79 — 80).

По данным военного духовенства, доля солдат православного вероисповедания, участвовавших в таинствах исповеди и причастия, сократилась после февраля 1917 года примерно в десять раз, а после октября 1917 года — еще в десять раз. То есть активно и сознательно верующим в русском обществе оказался в момент революции приблизительно один человек из ста.

Есть множество свидетельств широкой распространенности в русском обществе эпохи революции не просто равнодушия, а ненависти к вере и Церкви. Эта ненависть не насаждалась большевиками — она была разлита в обществе, и большевики победили и вошли в силу потому, что их воззрения, методы и цели были вполне созвучны настроениям большинства русских людей”.

Я читал статью с чувством глубокого согласия. Зацепило одно место — об Анне Карениной; отмахнулся от него: и на солнце есть пятна. Но на последних страницах Ваша мысль как-то вдруг вышла из глубины на плоскость, и, пытаясь понять, как это получилось, я вернулся к первой зацепке: “Трагедия Анны Карениной не в том, что от дури она полезла под поезд, вместо того чтобы спокойно ехать к Вронскому или затеять другую интрижку. Трагедия Анны в том, что она сознавала неотвратимость страшного воздаяния за измену мужу, но страсть влекла ее к любовнику, а противостать страсти не хватало волевых сил”. Вдумайтесь, Андрей, — разве слова “от дури”, “интрижка” здесь уместны? Интрижки были у княгини Бетси, и свет глядел на них сквозь пальцы; а у Анны — внезапное пробуждение женского сердца. Порыв всего существа навстречу любви. Называть это интрижкой — кощунство против духа культуры, в котором всегда есть нечто от Святого Духа, даже очень далеко от Церкви. Тут против Вас три тысячелетия поэзии, все три Федры — Еврипида, Расина и Цветаевой; и Мандельштам, упоминавший Федру в своих стихах; и Достоевский, восхищавшийся Федрой (прочтите его письмо брату Михаилу)...

Данте помещает Франческу да Римини в ад, но падает в обморок после ее рассказа. Даже в средние века поэт не мог полностью согласиться со священником. И я думаю, что священник, следующий букве запретительных заповедей, не всегда прав. Любовь к ближнему как к самому себе (и даже больше, чем к себе) может прийти неожиданно, нарушая правила, прийти вместе с чувственным порывом, как у Мити Карамазова, — и все же это любовь, а значит, нечто более высокое, чем вялое соблюдение запретов.

Запретительные заповеди менее важны, чем заповедь о любви, без которой все теряет цену. Думаю, что тот, кто горел огнем личной страсти, ближе к белому огню Божьей любви, чем ни разу не вспыхнувший. И есть обстоятельства, в которых грех нарушения запрета так же простителен, как убийство на войне (когда война сама по себе не преступна), — и благородный грешник становится героем поэзии.

Это все относится и к Анне Карениной, и к Анне Тимиревой, подруге Колчака, слова которой Вы приводите на той же странице: “Что ж, платить пришлось страшной ценой, но никогда я не жалела о том, за что пришла эта расплата”, — не жалела о порыве любви. Не думаю, что этот порыв, примерно одинаковый у Франчески да Римини и Анны Тимиревой, как-то повлиял на политические ошибки Колчака, за которые действительно пришлось расплачиваться.

Пожалуй, суд над стихией любви — модель Вашего суда над стихией революции. Вы делаете ошибку, прямо противоположную ошибке поэтов, рвавшихся навстречу буре: совершенно отрицаете поэзию стихии; просто нет в вашей концепции стихии, противостоящей священнику, как гимн Вальсингама в пушкинском “Пире во время чумы”. Все сводится к простому контрасту добра и зла, доведенных до пустоты абстрактных принципов.

Белые, если можно так сказать, онтологически белы, красные в крови с макушки до пят, и только слепой может сделать ложный выбор. Вы пишете:

“Конечно, не все, далеко не все русские люди сделались богоборцами и законопреступниками. Но значительная часть стала, а еще большая, проявив преступную теплохладность и трусость, пыталась занять нейтральную позицию или „встать над схваткой””. Приводится пример офицеров, гулявших по улицам Ростова и Новочеркасска и кутивших по ресторанам, когда Добровольческая армия вела тяжелые бои. “Их трусость была жестоко наказана. Все, кто не умел хорошо укрыться, после отхода армии из Ростова были с величайшими издевательствами убиты... В схватке, сжигавшей Россию в 1917 — 1922 годах, не могло быть нейтральных. Все акценты, все цели были тогда сформулированы предельно ясно. На одном — безумие богоборчества, „пожар до небес”, позор Брестского мира, стакан человеческой крови (выпитый палачом. — Г. П.) и глумление над всеми вековыми установлениями человечества... На другом — вера или хотя бы почтение к вере и закону отцов; любовь к Отечеству; самопожертвование...”

Андрей, куда Вы подевали греховность старого мира, порыв совести против привычного зла, против бессмысленной бойни, затеянной тремя христианскими империями для решения великого вопроса — какая из них раньше развалится, бойни, втянувшей миллионы мужчин в ремесло убийцы... Куда подевался вихрь волошинского Северо-востока, срывавший людей с места, опрокидывавший их представления о добре и зле? Воля ваша, я не могу отдать Вам ни Волошина, ни Короленко. Я признаю, что Блок заслушался музыки стихий и сдался на милость демоническим вихрям, но в подвижниках милосердия, стоявших над схваткой, была высокая трезвость. Они стояли именно над схваткой, а не под схваткой, как трусы и как миллионы крестьян, просто не понимавших, что происходит. Я думаю, что так же оставались над схваткой и первые христиане, когда зелоты беззаветно отдавали свою жизнь в войне с развратным и богоборческим Римом. Я думаю, что разница между Волошиным и обывателем даже больше, чем между Федрой и шлюхой. Вас захватила героика Белого движения, и вы забыли о двух вещах: была и красная героика; а поверх всякой героики — различие между героем и подвижником, о котором писал Сергей Булгаков (Вы его ни разу не вспомнили).

Поверьте участнику войны: ни одно сражение не было выиграно террором. Террор — вспомогательное средство в бою, решает воодушевление. У красных были великолепные ораторы, верившие в рай на земле и умевшие увлечь мобилизованных крестьян призраком рая. Мне очень ярко рассказывал об этом М. Н. Лупанов, сосед по лагерному бараку. К 1950 году Лупанов стал антисоветчиком, но в 1920-м, после речей Троцкого или Зиновьева, он готов был штурмовать небо. И не он один, а весь полк. Не только белые — и красные беззаветно отдавали свою жизнь. Одни — за Русь святую, другие — за власть Советов, за мир без нищих и калек. А потом герои сатанели и врагов расстреливали или вешали. Это общий грех большинства героев. В том числе — героев Вьетнама и Чечни. В годы советской власти, когда наперекор этой власти провозглашался тост “За наших мальчиков во Вьетнаме!”, я отказывался пить.

Вы сами признаете, что “в довершение к красному был еще и белый террор. И если командующие освободительными армиями старались действовать в рамках российского законодательства, то многие из союзных белых атаманов... вели себя немногим лучше красных, разве что не с таким размахом и планомерностью”.

К сожалению, не только атаманы. А. В. Пешехонов, бывший министр временного правительства (а до того — сотрудник Короленко по “Русскому богатству”), свидетельствует: “О, конечно, большевики побили рекорд и количеством жестокостей намного превзошли деникинцев. Но кое в чем и деникинцы перещеголяли большевиков... Лично мне самые ужасные ощущения пришлось пережить именно у деникинцев. Никогда не забуду, как в Ростове метался я между повешенными. На первого из них я, помню, наткнулся на углу Б. Садовой и Б. Проспекта. Сначала я даже не сообразил, в чем дело; вижу, небольшая кучка окружила и стоит около человека, прислонившегося к дереву. Этот человек показался мне необыкновенно высоким. Подхожу, а у него ноги на пол-аршина не достают до земли, и не на них он держится, а на веревке, привязанной к суку... Я шарахнулся в сторону, вскочил в трамвай и уже на нем доехал до вокзала, куда шел. О ужас! И тут виселица: повешена женщина. И к ней пришпилен ярлык с надписью „шпионка”. У того — опорки на ногах, у этой чуть не новенькие башмачки...

Бросаюсь обратно в трамвай и еду в нем до Нахичевани. Выхожу на площадь — и здесь импровизированная виселица! По всему городу и пригороду — на страх приближающимся врагам — в этот день властями повешены были люди, и мы должны были жить и ходить среди них, пока архиерей не упросил избавить нас от этой муки. Ради праздника Рождества Христова жителям Ростова была дана амнистия, и трупы были убраны... Я не стал бы писать об этом, если бы этот случай был в своем роде единственным. Но ведь публичные казни — в порядке белого террора — практиковались и в других местах... А погромы! А резня в городах, отбитых у большевиков, хотя бы, например, в Майкопе!” (Цит. по кн.: Айхенвальд Ю. А. Дон Кихот на русской почве. Ч. 2. М., 1996, стр. 141 — 142).

Я старый человек и сталкивался с живыми свидетелями белого террора. Петр Григорьевич Григоренко рассказывал мне (а потом описал в своих воспоминаниях), как офицерский полк Дроздовского на своем пути из Румынии на Дон расстреливал без суда и следствия все Cоветы. Хотя в этих Cоветах иногда не было ни одного большевика. Я вспоминал это, когда девятилетний мальчик, стоя у елки, пел песню дроздовцев. В девять лет герои захватывают больше подвижников. Да и потом героика захватывает, и меня самого захватила. А после войны мне пришлось сидеть в “Бутырках” и играть в шашки с человеком, пытавшимся восстановить школу при немцах. Как-то я посмотрел партнеру в глаза и спросил, почему он сделал свой выбор. Он ответил: “Был свидетелем коллективизации. Простить этого не мог”. Я кивнул головой, и мы продолжили партию.

В 1941 — 1945 годах позиции над схваткой просто не было. Волошина или Короленко немедленно препроводили бы в лагерь при первой попытке протеста. Оставалось только воевать против Гитлера — за Сталина — или против Сталина — за Гитлера. В Гражданскую войну степень свободы была большей. Меньшевики протестовали против расстрела великих князей, адмирала графа Щастного. Патриарх призывал христиан не участвовать в погромах. Была возможность протестовать и против белого террора; и то, что Церковь эту возможность почти не использовала, — ее грех. Можно было прятать красных от белых и белых от красных, как это делал Волошин. Я не отрицаю героики. Но в героике Гражданской войны было слишком много ненависти, “пены на губах”. Волошин мне ближе.

Вы пишете, что генерал Деникин пытался ограничить белый террор. А Колчак? Что он сделал, когда его офицеры, при государственном перевороте, попросту вырезали социалистических депутатов Учредительного собрания? Насколько мне известно — ничего. Между тем эта расправа сыграла едва ли не роковую роль в ходе Гражданской войны. Эсеры ответили на белый террор, заключив перемирие с большевиками, и части, находившиеся под эсеровским командованием, открыли красный фронт. А когда Колчак попытался провести мобилизацию, крестьяне (избиратели эсеров) мобилизацию сорвали. И с Волги до Тихого океана покатился шарабан отступления. “На белом снеге волкам приманка: два офицера, консервов банка. Катись, катись, мой шарабан! Не будет денег — тебя продам”.

Я готов согласиться, что Колчак был героем. Но Бог знает что делалось в голове этого героя и что бы он наделал, добравшись до столиц. Всеволод Иванов, служивший наборщиком в омской газете, слышал (в обрывке разговора), как Верховный обещал непременно повесить Александра Блока. Мне об этом рассказывал сын Всеволода, Вячеслав. Даже кадеты были для Колчака недопустимо левыми. “По воспоминаниям Г. К. Гинса, убежденного „колчакиста” и министра Верховного правителя, среди битв и государственных дел особенно занимали (Верховного. — Г. П.) „Протоколы сионских мудрецов”. Ими он прямо зачитывался” (Айхенвальд Ю. А. Указ. соч., стр. 136). Не думаю, что “Протоколы...” — лучшее чтение, чем революционные брошюры.

Героев революции я имел случай наблюдать живыми, в одной тесной камере, где нас набили как сельдей в бочке. Это были старики, отбывшие по нескольку сроков и уцелевшие. В конце 40-х годов от них (и от меня) очищали Москву. Эсеров, анархистов, дашнаков съели разные идеи, но бросалась в глаза какая-то общность. Это были рыцари протеста. Некоторые были так возмущены несправедливым общественным устройством, что бросали бомбы. Отвращение ко всякому насилию пришло к интеллигенции позже, около 1960 года. Я сам участник этого перелома и хорошо его помню. А в начале XX века даже очень хорошие люди, борцы за справедливость могли стать террористами, оставаясь хорошими людьми... В 70-е годы я был близок к диссидентам и почувствовал в них что-то общее с моими былыми сокамерниками.

Дореволюционных большевиков в камере не было. Коммунисты, вступившие в победившую партию, были другой породы. Идейность (в смысле верности принципам) им заменяла верность линии партии, куда бы она ни гнулась. Но впоследствии я познакомился со старой большевичкой и под суровой внешностью узнал ту же романтику подвига и жертвы. “„Гитанджали” Тагора, — рассказывала она мне, — я в 16 лет готова была носить на груди”. — “Почему же Вы не сохранили книгу?” — “Пришли ходоки из деревни, сказали, что нет книг, я отдала им всю библиотеку. „Зачем в деревне Тагор?” Разве я могла так рассуждать? Революция — значит, все общее. Все мои друзья погибли на фронтах...”

В революцию Оля Шатуновская убежала босиком (отец туфли запер). Турки, захватив Баку, приговорили ее к повешению; мусаватистский министр, которому Шаумян за несколько месяцев до этого спас жизнь, заменил казнь высылкой. Оля несколько раз оказывалась на краю гибели — и снова шла на отчаянный риск. Для моего покойного тестя, тоже бакинца, она была живой легендой. Потом партия приучила к дисциплине, но не переменила ее ума и сердца. Как почти все большевики с необщим выражением лица, попала под Большой террор. С Колымы и послеколымской ссылки вернулась убежденной противницей сталинизма. И тут легенда ее жизни получила неожиданное продолжение: Хрущев назначил ее в комиссию Партийного Контроля проводить реабилитацию, а потом — расследовать убийство Кирова. В качестве члена так называемой комиссии Шверника (где, кроме нее, никто не вел фактической работы) она официально запросила КГБ о масштабах Большого террора и получила официальную справку, что с 1 января 1935 года по 1 июля 1941 года было арестовано 19 840 000 человек и 7 000 000 расстреляно. Хрущев не решился опубликовать чудовищные цифры и положил под сукно дело об убийстве (помнится, в 64-х томах), по которому Ольга Григорьевна допросила тысячу человек и восстановила картину сталинской провокации до мелочей. За трусость она глубоко презирала Хрущева и, когда после отставки он просился в гости, отказалась его принять. Последним делом ее жизни была публикация статьи (кажется, в “Известиях”), где она сообщала, что все решающие документы дела Кирова и справка о числе жертв Большого террора были изъяты, уничтожены и подменены другими данными, на которые сегодня опирается Г. А. Зюганов. Шатуновская умерла в 1990 году, восьмидесяти девяти лет, до конца сохраняя ясность ума. Цифру 19 840 000 я слышал от нее несколько раз. Рассказы ее детям и внукам записаны ими и находятся в Интернете. Облик Ольги Григорьевны я пытался передать в одном из своих эссе (“Октябрь”, 1996, № 12).

Вы скажете — единичный случай. Да, потому что таких людей Сталин целенаправленно истреблял. И все же в диссидентское движение влилась “коммунистическая фракция”: Костерин, Григоренко, Лерт. Для них путь в диссидентство был так же органичен, как путь в революцию. С Лерт я был хорошо знаком, с Петром Григорьевичем дружен и храню светлую память о нем. Он стал коммунистом, как и многие на Юге Украины, после террора дроздовцев, потом перестал быть коммунистом, но он никогда не переставал быть самим собой — начиная с прыжка из окна второго этажа в кучку учеников, избивавших малыша, кончая ударом ребром ладони по кадыку санитара, избивавшего душевнобольных в психушке. Тоталитарной штамповке поддавались люди без Божьей печати в душе. У кого была нравственная харизма, тот никогда ее не терял. И всегда находились Дон Кихоты, боровшиеся за соблюдение хоть каких-то законов. Об этом стоит почитать в книге воспоминаний Петра Григорьевича.

Вы подчеркиваете, что масштабы красного террора были чудовищными и несравнимы с белым террором. Это подтверждают все, в том числе Григоренко, который при этом задает вопрос: почему его односельчане, испытавшие и то, и другое, с красным террором помирились, а белый осуждали? Ответа он не знал. Я думаю, что однозначного ответа и нет. Но один из ключей к разгадке — революционная риторика, увлекавшая Россию. Из противников большевизма ею владели эсеры. К несчастью, белые с ними поссорились, а сами они умели разговаривать только со своими, с людьми своего круга. Слов, доступных мужикам, способных увлечь их, — не нашли. Разве только то, что Петя Григоренко наблюдал в городке, где учился: на другой день после вступления дроздовцев в Ногайск город был оклеен плакатами: “Бей жидов, спасай Россию”. Но на Юго-Восточной Украине этот призыв не был подхвачен. Семена ненависти дали здесь другие всходы: анархии и большевизма.

Красные выиграли войну, увлекая народ своими иллюзиями, а иногда прямо обманывая народ. Белые ее проиграли, просто не считаясь с народом, с крестьянством, составлявшим подавляющее большинство народа. Белые презирали как невежество крестьянские представления о земельной собственности, восходившие к феодальным порядкам (мы ваши, а землица наша). Белые презирали волю крестьян, избравших в Учредительное собрание эсеров, а не либеральных профессоров и монархических генералов. Колчак проиграл войну не из-за любви к Анне Тимиревой, а из-за пены ненависти на губах, из-за разгона Комитета членов Учредительного собрания, из-за неспособности к компромиссу всех антибольшевистских сил. Из-за того, что не расстрелял по крайней мере зачинщиков расправы над депутатами, избранниками народа...

Мир праху героев, белых и красных. Правильно поступил Франко, похоронив всех погибших в одну долину и водрузив над ними один большой крест. Мертвые сраму не имут. Но путь героев — не мой путь.

Григорий ПОМЕРАНЦ.



Москва — Хамовники.

Дорогой Григорий Соломонович! Ваш анализ статьи “Сорок дней или сорок лет?” весьма взволновал меня. Статья эта действительно посвящена размышлению над причинами “нашего национального несчастья” и о возможностях и путях преодоления нынешней бедственности, которая, на мой взгляд, напрямую уходит в 1917 год. Во многом, особенно в анализе болезней, приведших к революции, мы с Вами согласны, но есть и пункт разномыслия, тем более важный, что он касается нравственной оценки прошлого и той позиции относительно революции и советской эпохи, которую стоило бы занять сейчас обществу, дабы исцелиться. В том, что ныне российское общество глубоко больно, мало кто сомневается, но каково имя болезни, от которой мы страдаем? На мой взгляд, предельно обобщая, — это бессилие перед злом и согласие на зло.

В выступлении при вручении Большой Ломоносовской медали РАН в начале июня 1999 года А. И. Солженицын охарактеризовал нынешнее наше состояние как “хаос, безвозбранно усугубляемый высокопоставленным грабительством”, и добавил: “В условиях уникального в человеческой истории пиратского государства под демократическим флагом, когда заботы власти — лишь о самой власти, а не о стране и населяющем ее народе; когда национальное богатство ушло на обогащение правящей олигархии... в этих условиях трудно взяться за утешительный прогноз для России”1. Да и Ваша, Григорий Соломонович, недавняя характеристика состояния России сходна: “Наши реформы начались с полного непонимания духовных параметров социального сдвига... А то, что восстановление нравственных норм связано с восстановлением священной иерархии целей и ценностей, до сих пор мало кто понимает. Реформы начались с призыва обогащаться кто как может — без понимания, к чему это может привести при очень расшатанном уважении к чужой собственности. Итогом стало разграбление народных богатств”2.

Но что мешает обществу, миллионам полуголодных и практически нищих людей, получающих символические зарплаты, на которые новые властители России не смогли бы прожить и нескольких часов, — что мешает им объединиться в настоящие политические движения, сыскать и выдвинуть нравственных и порядочных вождей, добиться действительного местного самоуправления, контроля над деятельностью чиновников и олигархов, над городскими, губернскими и провинциальными властями, а затем и сменить эти власти? Может быть, жестокое принуждение к повиновению? — Нет. Когда-то мощный, аппарат подавления сейчас крайне слаб, да к тому же практически почти не применяется. Но почему не подавляемый никем извне народ безмолвствует при явном разграблении своего дома? Я вижу ответ только в одном — потому что он не только жертва, но и грабитель. Потому что чиновный вор, олигарх, бандит стали для большинства не врагами, но объектами зависти и желания уподобления.

Наши девушки мечтают выйти замуж за богатого, нимало не интересуясь, как заработано это богатство, наши юноши ищут место поденежней и, как правило, не поднимают вопросов, на что используется их труд работодателями. Обслуживание пиратов, бандитов и преступников считается не постыдной сделкой с дьяволом, но желанной работой, потому что за нее платят деньги, не виданные теми, кто не сумел приблизиться к властно-криминальной кормушке. Мы перестали отличать добро от зла, нравственное от безнравственного, заменив эти пары иными: “выгодно — невыгодно”; “приятно — неприятно”, и потому мы, вместо того чтобы сопротивляться злу, избираем для себя путь соучастия в нем, так как не видим больше в зле зла.

В Вашем письме разбор моей статьи начинается с “зацепки” — Анны Карениной. Здесь меня отчасти подвели выразительные особенности моего языка. Я вовсе не хотел сказать, что отношения Анны с графом Вронским были для нее “интрижкой” или что она бросилась под поезд “от дури”. Произнося цитированную Вами фразу, я хотел как раз показать неверность таких вульгарных интерпретаций и подвести читателя к пониманию истинной трагедии Анны: “Трагедия Анны в том, что она сознавала неотвратимость страшного воздаяния за измену мужу, но страсть влекла ее к любовнику, а противостать страсти не хватало волевых сил”. То есть Анна понимала: то, что творит она, есть зло, влекущее за собой неотвратимое возмездие Божие, но не творить этого зла она не могла. И в результате — гибель.

Помните, как мастерски описал Толстой путь Анны на вокзал в день трагедии? “Борьба за существование и ненависть — одно, что связывает людей” стало в эти часы ее idбee fixe. Все встречные казались ей отвратительными, уродливыми и затевающими какое-то гадкое дело. Это — типичная черта демонического одержания. И причина одержания ясна: Анна жила во грехе, бросив мужа, совершив клятвопреступление, постоянно снедаемая подозрениями и муками ревности к Вронскому. Из такого состояния души есть два выхода: или глубокое раскаяние в содеянном и возненавидение греха, или — смерть. Раскаяние пришло, но в момент смерти. Последние слова Анны, уже под колесами вагона: “Господи, прости мне всё!”

Вы полагаете чувство Анны к Вронскому “внезапным пробуждением женского сердца”, просто чувством, прекрасным самим по себе. Но Толстой не случайно ведет в романе два женских сердца — Анны и Кити. Сердце Кити пробуждается Левиным на добро и жизнь. Сердце Анны — графом Вронским — на зло и смерть. И не случайно в их последней встрече Кити думает об Анне с любовью, а Анна о Кити — с ненавистью. Любовь бывает разная. Демоническая любовь эгоистична до самоистребления в ненависти, божественная любовь — жертвенна, до отдания своей жизни ради другого. “Моя любовь всё делается страстнее и себялюбивее”, — думает Анна по дороге на вокзал. Она вовсе не жертвует собой ради любимого, она желает самой своей смертью досадить Вронскому и избавиться от муки греха. “Туда! — говорила она себе, глядя в тень вагона на смешанный с углем песок, которым были засыпаны шпалы, — туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя”. В таком чувстве нет ничего от “белого огня Божьей любви”. Если уж на манер Цветаевой цветить огни, то это — черное пламя ада.

Желая подтвердить божественный источник любви Анны, Вы призываете имя другой одержимой страстью женщины, вспоминая Федру у Еврипида и Расина. Но две эти Федры — очень разные героини. “Федра” Расина — утверждение нравственного закона, о чем в предуведомлении пишет сам трагик: “Страсти изображаются с единственной целью показать, какое они порождают смятение, а порок рисуется красками, которые позволяют тотчас распознать и возненавидеть его уродство. Собственно, это и есть та цель, которую должен ставить перед собой каждый, кто творит для театра...” Федра Расина — жертва демонической страсти к пасынку, насланной на нее разгневанной Афродитой. Она предпочитает смерть позору и умирает не ради любви и любимого, но от стыда за свою любовь и желая хотя бы смертью победить ее. “Позор моей любви, позор моей измены меня преследует... Смерть! Вот прибежище от всех моих несчастий”.

Еврипид, однако, тоньше Расина в изображении действительных чувств, их мотивов и последствий. Не случайно древние единогласно именовали его “философом на сцене”. И его Федра борется с “внезапным пробуждением женского сердца” всеми доступными средствами, а отнюдь не следует за его порывами, как советует кормилица. Федра свое чувство полагает ужасным, а не прекрасным. “Несчастная! Что я, что сделала я? / Где разум? Где стыд мой? Увы мне! Проклятье! / Злой демон меня поразил... Вне себя я / Была... бесновалась... Увы мне! Увы!” Если уж нельзя победить страсть, то хотя бы не выдать ее и умереть: “Я думала потом, что пыл безумный / Осилю добродетелью... И вот / Когда ни тайна, ни борьба к победе / Не привели меня — осталась смерть. / И это лучший выход. <...> Пускай для той проклятий будет мало / Со всей земли, которая с другим / Впервые обманула мужа”.

Какая уж тут “Божья любовь”? Такая убивающая “личная страсть” — это мука кромешная. И пока Федра борется со страстью, она вызывает “пусть горькое, но восхищение” поэта. Когда же, доверившись кормилице, она раскрывает себя Ипполиту и отвергается им, то не “белый огнь” раскаяния, но месть входит в сердце Федры. Она умрет, но с ней умрет и тот, кто отверг ее страсть. Последние слова царицы — смертоносная клевета на пасынка, и, начертав их на дощечке, она зажимает ее в руке, повиснув в петле. Не высокая любовь-жертва и не страх беззакония, но демоническая страсть-месть, тот же черный пламень, что пожирал Анну, движет Федрой в самоубийстве. Можно ли назвать Федру Еврипида и Анну в последние минуты их жизни “благородными грешницами”? Если да, то в чем тогда благородство? Благородный человек не способен на месть, он ненавидит грех, он утверждает закон, а не попирает его. Вы же востоковед, Григорий Соломонович, и знаете, как дзюн-дзы, этот джентльмен конфуцианства, относится к закону — ли и как стремится он следовать “воле Неба”. Не эти ли качества суть отличительные признаки истинного благородства?

“Род лукавый и прелюбодейный” называет Иисус Христос падшее человечество. Прелюбодеяние оказывается в устах Спасителя не только именованием конкретного греховного недуга, но и сущностным качеством человека, ищущего не служения Богу и ближнему, но хищнического и беззаконного самоуслаждения за счет другого.

Борьба с беззаконием, следование божественному закону ведет к жизни, согласие на беззаконие — все равно Анны ли, поддавшейся Вронскому после ее, как казалось, предсмертного раскаяния перед мужем, или Еврипидовой Федры, согласившейся на посулы кормилицы, — открывает путь в бездну небытия. Вы называете борьбу за закон, снедающий Федру до ее надлома и заставляющий Анну обнимать в предсмертной муке родильной горячки плешивую голову мужа и молить его о прощении, “вялым соблюдением закона”. Бог Вам судия. По мне, в этом — великий апофеоз Правды над ложью, жизни над смертью, божественной любви над сатанинской страстью. И Толстой, и Еврипид блистательно запечатлели, что закон человеческий, всегда строго судивший прелюбодеяние и наказывавший его обычно смертью, — всего лишь юридическая формализация абсолютного нравственного принципа, подобного известному “Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убиту мечом” (Откр. 13: 10). Если убийцу не настигает человеческий суд, его карает Бог. “Среди людей неизвестно ничего столь же вредящего благоденствию, как для мужчины в этом мире ухаживание за женой другого” (Законы Ману, 4, 134). Мы можем как угодно менять и смягчать наши человеческие законы, но абсолютную нравственную закономерность никто ни отменить, ни смягчить не в силах. Потому-то и избраны эпиграфом к “Анне Карениной” страшные слова Божии: “Мне отмщение и Аз воздам”.

“Да, уже целые тысячелетия, из века в век, из часа в час, из сердца в сердце передается всех и вся равняющий и единящий завет: чти скрижали Синая. Сколько раз человечество восставало на них, дерзко требовало пересмотра, отмены их велений, воздвигало кровавые схватки из-за торжества новых заповедей, в кощунственном буйстве плясало вокруг золотых и железных тельцов! И сколько раз, со стыдом и отчаянием, убеждалось в полном бессилии своих попыток заменить своей новой правдой ту старую как мир и до дикости простую правду, которая некогда, в громах и молниях, возвещена была вот в этой дикой и вечной пустыне со скалистых синайских высот!”3

Могут ли “в громах и молниях” возвещенные Моисею с высот Синая вечные и непреложные законы быть релятивными установлениями, “грех нарушения которых также простителен, как убийство на войне”? Грех убийства на войне, кстати, далеко не так простителен, как Вам кажется, по крайней мере в Библии и в христианстве, но не об этом сейчас речь. Не правее ли Вашей релятивизации закона эти слова, записанные Буниным после созерцания вершины Синая и скрепленные опытом “окаянных дней” русской смуты? “Чти Бога, Творца твоего”, “не убивай”, “не кради”, “не лги”, “не желай чужого добра”, “не прелюбодействуй” — это не “доведенные до пустоты абстрактные принципы”, но сути, на которых воздвигнут мир и при попрании которых он с неизбежностью разрушается, как дом, лишенный надежного основания.

Когда божественный глагол касается души художника, он, повинуясь гению совершенной гармонии и правды, всегда приводит законопреступника или к раскаянию, или к гибели, попросту потому, что таков абсолютный закон, порой скрываемый от нас в неполном нашем знании, но обязательно раскрываемый в поэтическом вымысле. Ведь и “Пир во время чумы” завершается не надменными рифмами гимна Чуме, которые вспоминаете Вы, но раскаянием и мольбой Вальсингама.

Таков суд над стихией законопреступной страсти, который, как Вы совершенно справедливо замечаете, является для меня моделью для суда над стихией революции. Впрочем, только ли для меня? В “Записках гадкого утенка” Вы пишете: “Но вот что отличает нашу революцию, и именно нашу, а не английскую или американскую: она попросту отменила нравственный опыт трех тысяч лет. Грешат все, но катастрофой была отмена самого понятия „грех”. Как ни страшно любое насилие, еще страшнее насилие „по совести”: „нравственно то, что полезно революции”... Оказалось, что никакая цель не оправдывает средств. Дурные средства пожирают любую цель... Средства важнее цели”4.

К этому добавить нечего. Никакой романтики, никакой поэзии в делах тех, кто провозгласил отмену нравственного закона, нет и быть не может, как не может быть романтики в преступлениях Чикатило или Джека Потрошителя. Единственные естественные чувства в отношении “стихии” их деяний — тошнотворный ужас и отвращение.

Впрочем, одна ремарка все же необходима. Большевики не отменили, да и не могли отменить нравственный закон, как не могли они отменить закон всемирного тяготения или законы термодинамики. Большевики лишь объявили эти законы не существующими и стали безжалостно преследовать тех, кто пытался соблюдать их. Они верили сами и убедили большую часть нашего общества в том, что никаких абсолютных нравственных законов нет, все релятивно и классово: мораль, закон, интересы, цели. Мерзкая жизнь и ужасная гибель большинства революционеров и тех, кто поверил им и сам отбросил посох закона, — лучшее свидетельство абсолютности установлений, возвещенных Израилю с вершин Синая, индийцам — в откровениях древних смрити, китайцам — в правилах ритуала — ли, восстановленных конфуцианцами. То же, что случилось бы с человеком, объявившим, что он не верит в закон всемирного тяготения, и прыгнувшим с телебашни, случилось и с теми, кто разуверился сам и научил других неверию в нравственные установления, — самочинно отмененный ими закон попросту расплющил их.

Вы абсолютно правы, когда пишете в воспоминаниях, что российская революция была идейной и принципиальной отменой нравственного закона. Весь смысл коммунизма был именно в беззаконии. Пожелать завладеть чужим имуществом — не добровольно пожертвовать свое, но силой захватить чужое — в этом главный побудительный мотив коммунистической идеи Маркса и одновременно принципиальное нарушение восьмой и десятой заповедей Моисеевых. Поскольку никто добровольно своего добра не отдаст, то революция призывала к уничтожению социально чуждых элементов, то есть, нарушая шестую заповедь, к насилию и убийству. Отмена и нравственного закона, и исходивших из него формально юридических установлений государства, убийство царя как “воплощенного закона”, отмена всей истории страны были обязательны для строительства нового, вненравственного мира, и в этом — нарушение революционерами пятой заповеди “почитай отца твоего и матерь твою”. Стремление овладеть душой народа заставляло революционеров делать толпу соучастником своих преступлений, а потому лживо, нарушая девятую заповедь, сулить “мир народам, землю крестьянам и хлеб голодным”, не думая ни минуты о действительном наделении землей, миром и хлебом никого, кроме самих себя.

Русская революция не наделила, но лишила людей имуществ, конфисковав, в частности, уже на следующий день после переворота все земли страны, ввергла народы в бесконечные внутренние и внешние войны, явилась причиной неслыханного со средневековья голода, когда в 1921 году в Поволжье, в 1933 — 1934 годах — на Украине, в 1941 — 1942-м — в Ленинграде людоедство и трупоедство становилось почти что обычным явлением. Но все это или скрывалось, или извращалось новой ложью. Ложь всецело заступила место правды в десятилетия тоталитарной диктатуры. И наконец, никакой нравственный закон не может быть предан забвению, пока сохраняется в сердцах людей источник и виновник этого закона — Бог. Богоборчество стало с первых же часов знаменем русской революции и привело к такому сатанинскому разгулу, какого не знало еще человечество. Так была попрана первая, и главнейшая, заповедь о почитании Бога и Творца.

Напомню, что попрание закона, тем более сознательное, идейное, неизбежно ведет к смерти. Войдя в стихию революции, поддержав партии, призывавшие к отмене закона (а таковы были и социалисты-революционеры, и социал-демократы — и левые, и правые, отличавшиеся в то время лишь тактикой, но не стратегией), наш народ головой бросился в бездну, совершил коллективное самоубийство. Слава Богу, нашлись люди, которые решили сопротивляться всеобщему беззаконию — одни молитвой, другие полемическим словом, третьи силой штыка. Блаженны те, кто сражаются за правду и жизнь доступными им оружиями. Из них и возникло Белое дело. Помните стихи Ивана Савина, белого воина и поэта, о генерале Лавре Корнилове:


Не будь тебя, прочли бы внуки

В истории: когда зажег

Над Русью бунт костры из муки,

Народ, как раб, на плаху лег.

И только ты, бездомный воин,

Причастник русского стыда,

Был мертвой родины достоин

В те недостойные года.


И только ты, подняв на битву

Изнемогавших, претворил

Упрек истории в молитву

У героических могил5.


Белое дело было в первую очередь борьбой за закон, за Правду. Там, куда приходили во время Гражданской войны 1917 — 1922 годов белые войска, восстанавливался российский закон и порядок, действовали российские суды, административные учреждения и государственные власти. Правительствующий Сенат заседал в Ялте до последних дней белого Крыма, до ноября 1920 года. “Уничтожение большевистской анархии и водворение в стране правового порядка” неизменно ставилось на первое место в списке задач Белого движения6.

“Граждане, власть большевиков в Ярославской губернии свергнута. Те, кто несколько месяцев тому назад обманом захватили власть и затем, путем неслыханных насилий и издевательства над здоровой волей народа, держали ее в своих руках, те, кто привели народ к голоду и безработице, восстановили брата на брата, рассеяли по карманам народную казну, теперь сидят в тюрьме и ждут возмездия... Как самая первая мера будет водворен строгий законный порядок, и все покушения на личность и частную собственность граждан... будут беспощадно караться”. С этого воззвания, в котором далее шло подробное указание о восстановлении губернской и уездной администрации, судов, земского и городского самоуправления, началось в июле 1918 года антибольшевистское восстание под руководством полковника А. Перхурова в Ярославле7. Подобных примеров десятки. Россия как бы вновь возникала там, откуда удавалось изгнать большевиков, и исчезала сразу же вместе с приходом красных армий. Окончательное же поражение белых, по верной интуиции Георгия Иванова, означало, что “в страшный час над Черным морем Россия рухнула во тьму”.

При этом Белое дело отнюдь не являлось реакционным реставраторством старой России со всеми теми ее изъянами и язвами, которые и вызвали в 1917 году “наше национальное несчастье”. Белые, как Вы знаете, были непредрешенцами относительно будущего устройства России. Среди их вождей были такие убежденные монархисты, как барон Петр Врангель, и такие принципиальные республиканцы, как Лавр Корнилов или Евгений Миллер, но большинство даже не имели сформированных, продуманных политических воззрений. К последним относились и адмирал Колчак, и генерал Деникин. Всех их объединяло одно: “опомнившийся от революционного безумия народ” сам определит форму устроения Русской земли, но вакханалия беззаконий должна быть прекращена немедленно, свободы и права граждан восстановлены в полном объеме, разграбленные имущества возвращены законным владельцам, убийцы — наказаны, оскверненные святыни всех религий освящены заново.

Это была отчаянная борьба немногих против большинства, но большинство, как Вы прекрасно знаете, далеко не всегда бывает право. Боровшиеся с революционным беззаконием вовсе не сражались за свои капиталы, заводы и фабрики. Они сражались за закон, за правду, за жизнь Отечества. Большинство белых бойцов, как и большинство белых мыслителей (Бунин, Бердяев, Евгений Трубецкой, Петр Струве), были вовсе не богатеями. Может быть, лучше других об этом сказал Антон Васильевич Туркул, кадровый офицер Русской армии и герой Белого дела. В бою за станцию Ямы был убит один из солдат его отряда, молоденький гимназист:

“Я сложил крестом на груди совершенно детские руки, холодные и в каплях дождя... Русский мальчуган пошел в огонь за всех. Он чуял, что у нас правда и честь, что с нами русская святыня. Вся будущая Россия пришла к нам, потому что именно они, добровольцы — эти школьники, гимназисты, кадеты, реалисты, — должны были стать творящей Россией, следующей за нами. Вся будущая Россия защищалась под нашими знаменами: она поняла, что советские насильники готовят ей смертельный удар. Бедняки офицеры, романтические штабс-капитаны и поручики и эти мальчики-добровольцы, хотел бы я знать, каких таких „помещиков и фабрикантов” они защищали? Они защищали Россию, свободного человека в России и человеческое русское будущее. Потому-то честная русская юность, все русское будущее — все было с нами”8.

Безусловно, “не всегда были подобны горнему снегу одежды белого ратника”. Как Вы сами пишете, Григорий Соломонович, три года войны сильно ожесточили сердца, но все зверства белых не идут ни в какое сравнение с планомерным кошмаром красного террора. Красный террор был официальной политикой большевиков, был провозглашен Совнаркомом 5 сентября 1918 года. Массовый расстрел заложников “из буржуазии и офицерства”, виновных только своим социальным положением при старом режиме, объявлялся законной мерой пресечения “малейших попыток сопротивления” советской власти. И не только объявлялся. По всей России сотни тысяч людей, как Вы знаете, были убиты самым ужасным образом как заложники, то есть, по определению, без суда и следствия, так как лично их не за что было судить даже советской власти.

После убийства председателя Петроградской ЧК, отвратительного палача и садиста Моисея Урицкого, “Красная газета”, официальный орган Петроградского совдепа, возглавляемого Зиновьевым, писала: “Убит Урицкий. На единичный террор наших врагов мы должны ответить массовым террором... За смерть одного нашего борца должны поплатиться жизнью тысячи врагов”. На следующий день: “Кровь за кровь. Без пощады, без сострадания мы будем избивать врагов десятками, сотнями. Пусть их наберутся тысячи. Пусть они захлебнутся в собственной крови!.. За кровь товарища Урицкого, за ранение тов. Ленина, за покушение на тов. Зиновьева, за неотмщенную кровь товарищей Володарского, Нахимсона, латышей, матросов — пусть прольется кровь буржуазии и ее слуг, — больше крови!” А уже через четыре дня та же газета с видимым огорчением сообщала в передовой: “Вместо обещанных нескольких тысяч белогвардейцев и их вдохновителей — буржуев расстреляно едва несколько сот”. В действительности только по сохранившимся спискам в те дни в Петрограде было расстреляно до 900 заложников и еще 512 в Кронштадте. Факты можно приводить бесконечно9.

Среди белых встречались дурные люди, а среди красных попадались порядочные натуры, но и то и другое было вопреки целям этих двух сил русской Гражданской войны, так как цель белых была защита закона и Отечества, а цель красных — попрание закона при полном равнодушии к России. Первый путь вел к жизни. Второй, как это и всегда бывает при попрании закона, — к смерти. Результаты движения по первому из путей нам неизвестны — белые борьбу проиграли, но то, что второй путь привел наш народ к бесчисленным смертям, невероятным страданиям, полному культурному и нравственному вырождению, — очевидно.

“Была Россия, был великий, ломившийся от всякого скарба дом... созданный благословенными трудами многих и многих поколений, освященный богопочитанием, памятью о прошлом и всем тем, что называется культом и культурою. Что же с ним сделали? Заплатили за свержение домоправителя полным разгромом буквально всего дома и неслыханным братоубийством, всем тем кошмарно-кровавым балаганом, чудовищные последствия которого неисчислимы и, быть может, вовеки непоправимы”, — говорил Бунин в 1924 году10. Не подтвердилась ли стократно правота его слов и в последующие десятилетия? Не подтверждается ли она ежечасно и в наши “посткоммунистические” годы нищеты и одичания?— “По плодам их узнаете их”.

Но Вы говорите, что средства важнее цели, что дурные средства уничтожают даже благую цель. У большевиков и средства были отвратительны, и цель гнусна — ведь не в “мир без нищих и калек”, а в мировой пожар без Бога и Его нравственного закона обещали они привести человечество. А белые? Их цели были белы, нравственны, проникнуты любовью к России и уважением к закону. Но, может быть, средства достижения этих целей были уж так негодны?

Да, были эксцессы жестокой Гражданской войны, да, случались бессудные расправы над коммунистами и комиссарами, грабежи, насилия и даже убийства. Но террора как провозглашенной политики белых правительств, террора в отношении мирного населения не было нигде и никогда. Даже к заподозренным в шпионаже применялся суд и следствие, разумеется, по процедуре военного времени, и немало подозреваемых “отступали” в 1919 — 1920 годах вместе с белыми войсками в Крым и так и не успели быть приговоренными ни к какому наказанию к моменту эвакуации армии Врангеля. Красные освободили их из-под следствия.

Здесь можно говорить много, но я остановлюсь только на примерах, приведенных Вами. Со слов генерала Григоренко, который сам в ту пору был девятилетним ребенком, Вы пишете, что отряд полковника Дроздовского по пути из Румынии на Дон расстреливал все Советы. Современный историк Гражданской войны представляет картину несколько иначе: “Население встречало их как избавителей от местного большевизма. Из далеких сел присылали делегатов с просьбами наведаться, освободить их. Привозили связанными своих большевиков и совдеповцев — на суд. Он был коротким. Приговоров два: виновен — не виновен. Раз большевик — значит, виновен”11. Жестоко? Быть может, но в это время большевики проливали моря крови, бесчинствовали по всей Украине и Новороссии, грабили и насильничали, то есть вели себя именно так, как только и могли себя вести принципиальные враги Бога и нравственного закона. Конечно, часть населения была с ними заодно, но другие страдали от бессилия перед этим злом, от страха за свою жизнь и честь и были рады-радешеньки отряду Дроздовского, приветствуя его как избавителя от “огня мирового пожара”. И разве борьба со злом не есть благо? И разве большевицкие убийцы, грабители и насильники не заслуживали петли или пули, если за малейший грабеж мирных жителей Дроздовский и Корнилов вешали своих соратников?

Вот картинка, сохраненная Гольденвейзером, из жизни Киева под большевиками за два месяца до того, как отряд Дроздовского пробивался на Дон: “26 января, когда стихла канонада и в город вступили большевики, и в последующие дни нам было не до спокойных наблюдений и параллелей. Эти первые дни были полны ужаса и крови. Большевики производили систематическое избиение всех, кто имел какую-либо связь с украинской армией и особенно с офицерством... Солдаты и матросы, увешанные пулеметными лентами и ручными гранатами, ходили из дома в дом, производили обыски и уводили военных. Во дворце, где расположился штаб, происходил краткий суд и тут же, в царском саду, — расправа. Тысячи молодых офицеров погибли в эти дни. Погибло также много военных врачей — между ними известный в городе хирург Бочаров... Та же участь постигла доктора Рахлиса, недавно только возвратившегося из австрийского плена... Тогда же был самочинно, гнусно и бессмысленно расстрелян киевский митрополит Владимир... Были случаи вымогательства и шантажа под угрозой расстрела...”12 Как прикажете Вы после таких подвигов, причем подвигов принципиальных, поступать с большевиками полковнику Дроздовскому?

Публичные казни в Ростове? Любая казнь отвратительна, но шла война, и казнь шпиона, приговоренного военно-полевым судом, — дело естественное. Вы сами пишете об этом в воспоминаниях. Иное дело — кровавая мясорубка ЧК, в которой гибли ни в чем не повинные люди. Здесь не просто различие масштаба зверств. Здесь — огромное качественное отличие. Казнь преступников российских законов и убийство этими преступниками невинных людей. Жаль, что А. В. Пешехонов, которого Вы цитируете, этого не понимал.

Никогда ни один из вождей Белого дела не писал ничего подобного ленинскому письму пензенским товарищам от 11 августа 1918 года: “1) Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не меньше 100 заведомых кулаков, богатеев, кровопийц. 2) Опубликовать их имена. 3) Отнять у них весь хлеб. Сделать так, чтобы на сотни верст кругом народ видел, трепетал, знал, кричал... Найдите людей потверже. Ваш Ленин”13. И опять же красный главарь требовал публичного повешения лишь для устрашения, считая богатство крестьянина достаточной причиной для его казни.

Разве можно поставить в ряд с официальными директивами СНК о красном терроре в сердцах брошенную Колчаком фразу, что он повесит Блока. Уверен, что дойди адмирал до Петербурга, он не только пальцем бы Блока не тронул, но еще и денежное содержание ему определил. А вот Ленин Колчака тайно и бессудно убил, когда тот попал к нему в руки в начале 1920 года. Так же распорядился поступить он и со всеми министрами Верховного правителя.

Третий Ваш пример — убийство эсеров и меньшевиков, депутатов Учредительного собрания, находившихся в омской тюрьме. 23 декабря, после разгрома большевицкого восстания в Омске, офицеры вывезли из тюрьмы восемь депутатов — заключенных и убили их на берегу Иртыша. Этот возмутительный факт самосуда сам Колчак рассматривал как попытку дискредитации его власти. Было начато следствие, выявлены исполнители. Поручик Барташевский и его сподручные, дабы избежать кары, бежали в Семипалатинск к атаману Б. Анненкову14. Быть может, адмирал Колчак и не очень хотел доводить дело до казни исполнителей самосуда. Армия рассматривала эсеров и меньшевиков как революционеров, экспроприаторов и пособников большевиков. Знали, что они одобряют убийство царя. Подозревали их в связи с восставшими омскими боевиками. Но как бы там ни было, официально Верховный правитель всегда осуждал самосуд 23 декабря и называл его исполнителей преступниками. Для большевицких же вождей массовый террор был программной целью.

Особая тема — Гражданская война и еврейство. В зоне действий белых войск имели место погромы, на следующий день после занятия Дроздовским Ногайска на его улицах появились воззвания “Бей жидов!”, Колчак, по воспоминаниям Гинса, зачитывался “Протоколами сионских мудрецов”. Эти факты, разбросанные по Вашему письму, в действительности далеко не однозначны.

Вот мнение историка, тщательно изучившего жизнь и переписку Колчака: “Он патриот России, но национальный вопрос для него будто не существует... Ни слова осуждения в адрес какой-либо нации как таковой. Слово „еврей” встретим в его письмах один раз, да и то в речи японского самурая (известно, что, хотя в сибирском окружении Колчака бытовал антисемитизм, сам он был ему абсолютно чужд, а евреи в Сибири — политссыльные тут не в счет — оказывали поддержку его режиму)”15.

“Протоколы...” действительно могли попасть на стол Колчака. Их в Белом стане читали тогда очень многие. Читали со сложным чувством. В кодекс русского интеллигента обязательным пунктом входил принцип, что антисемитизм позорен и неприличен. Помню, как меня в один день отрезвил отец, когда я из школы притащил какой-то скверный анекдот “про абрамчиков”: “Для культурного человека — это постыдно”. Так воспитывались и Колчак, и Деникин, и Юденич, и большинство других русских интеллигентов, и военных и штатских, составивших потом основу Белого движения. И вдруг — в стане революции, в стане убийц, насильников, бандитов чекистов, среди главарей, продавших Россию Германии в позоре Брестского мира, глумящихся над Православной верой, Христом и Церковью, — в этом стане так много евреев. “Евреи были всецело на стороне большевиков, и большинство руководителей большевиков — евреи”, — докладывал начальнику Операционного отделения германского Восточного фронта в марте 1918 года известный немецкий публицист Колин Росс16. Пусть это преувеличение, но по данным С. С. Маслова, написавшего интереснейшую книгу “Россия после четырех лет революции”, “участие евреев в правительственных органах советской власти 33 — 40 процентов”17.

Советская власть, бандитски утвердившись в России, творила невиданные злодеяния и глумления над сотнями тысяч русских людей, и многим начинало казаться, что программа “Протоколов...” последовательно претворяется в жизнь “всесильным и циничным мировым еврейским правительством”. Неужели это не фальшивка, а правда, неужели правы погромщики из “Союза Русского народа”, а не наши родители, не наши учителя? Задаваясь этими вопросами, вчитывались интеллигенты в “Протоколы...” и, должен сказать, большей частью побеждали соблазн. К чести русской интеллигенции, ненависть к большевизму не была перенесена на народ, в силу ряда причин оказавшийся особенно к большевизму расположенным и даже кое-где русским за их прошлые грехи перед еврейством жестоко и сознательно мстившим (например, в киевской ЧК в 1919 году всех юристов, участвовавших в деле Бейлиса на стороне обвинения, расстреливали без разговоров).

Скорее наоборот: многие русские испытывали ужас за грядущую судьбу богоизбранного народа, значительная часть которого, впав в революционное безумие, уклонилась в неслыханное богоборчество и беззаконие. И в этом немало правды. Думаю, что даже катастрофа Холокоста имела менее разрушительное влияние на душу еврейского народа, чем соучастие многих евреев в злодеяниях коммунизма. Богу угодней не тот, кто преследует, но тот, кого преследуют (Ваикра раба (Второзаконие), 27).

Командование Белых армий делало все от них возможное, чтобы не допускать погромы, Православная Церковь многократно возвышала свой голос о крайней греховности изуверств и национальной нетерпимости. Агитационные отряды печатали массу листовок и обращений, объясняющих недопустимость антисемитизма, и, наконец, многие погромщики были судимы и осуждены за свои преступления. Погромщиками большей частью были обыватели Юго-Западного края, зараженные традиционным антисемитизмом. Особым юдофобством отличались банды Махно, армия Петлюры. Не имея в тылу войск, Белая администрация не всегда успевала вовремя пресечь погромщиков.

“Опять еврейские погромы. До революции они были редким, исключительным явлением. За последние два года они стали явлением действительно бытовым, чуть не ежедневным. Это нестерпимо... Да, соборы нельзя переделывать и переименовывать в кинематографы „имени товарища Свердлова”, и убийство за одного Урицкого целой тысячи ни в чем не повинных людей есть чудовищная гнусность, но ведь какой-нибудь конотопский еврей не виноват в осквернении московских соборов, и ведь убивали-то за Урицкого все-таки русские матросы, русские красноармейцы, латыши, китайцы... Правительство уже не раз высказывалось и уже не раз действовало по мере сил и с успехом и с полной твердостью в этом духе. Еврейские погромы не его вина. Это вина части русского народа, и до сих пор еще распаляемого на всяческую братоубийственную рознь и всяческое озверение” — вот свидетельство честного современника18.

Вины Белых армий в погромах нет (хотя были, конечно, частные эксцессы). Белые сражались за то, чтобы ни русских “за товарища Урицкого”, ни еврейских погромов не было, чтобы в хаосе бесправия и вседозволенности вновь восторжествовал закон. Белое движение не было антисемитским. И в рядах его сражались и умирали за возрождение России и латыши, и немцы, и евреи. Революция разделила Россию не национально и даже не классово (и дворяне, и крестьяне были по обе стороны фронта, в обоих станах, хотя и не в равных пропорциях) — революция разделила Россию нравственно.

Можно ли было в этом нравственном разделении оставаться “над схваткой”? Есть ли вообще в этом мире третья позиция “по ту сторону добра и зла”, закона и беззакония? Думаю — нет. Представьте себе, что на Ваших глазах убивают Вашего отца, бесчестят Вашу жену, — разве сможете Вы оставаться “над схваткой” или “под схваткой”, не знаю уж где? Уверен, что, забыв об ограниченности своих сил, Вы вступите в борьбу, потому что лучше погибнуть, защищая дорогого Вам человека, чем безучастно смотреть на его страдания и смерть. А для ратников Белого дела убиваемым отцом и насилуемой женой была сама Россия, над которой творили “советы” неслыханный разбой и беззаконие. “Смело мы в бой пойдем за Русь Святую и как один прольем кровь молодую”, — пели белые воины, и их слова совсем не параллельны украденной и переиначенной песне, в которой призывалось идти в бой “за власть Советов” и умереть “в борьбе за это”.

Тот, кому дорога была Россия, Святыня, Бог и Его Правда, не могли оставаться над схваткой, когда одни беззаветно отдавали свои жизни за “Русь Святую”, а их враги попирали все законы Божеские и человеческие, отменяя, как Вы сами пишете, саму идею “греха”.

Вы приводите в пример Волошина. Но разве над схваткой был он в эти годы? Это он хотел быть “над”, а был в схватке, в самом горниле ее. Он принимает приглашение большевицких хозяев Одессы украшать город к Первомаю 1919 года. “Я напоминаю ему, — пишет Бунин, — что в этом самом городе, который он собирается украшать, уже нет ни воды, ни хлеба, идут беспрерывные облавы, обыски, аресты, расстрелы, по ночам — непроглядная тьма, разбой, ужас... Он мне в ответ: „Искусство вне времени, вне политики, я буду участвовать в украшении только как поэт и как художник””19. Волошин знакомится с палачом Одессы, председателем городской ЧК Северным и восхищается им: “У него кристальная душа, он многих спасает!.. Это очень чистый человек”. Потом на всякий случай бежит в Крым к белым на шхуне “Казак”, но в качестве платы большевикам за свое избавление помогает проникнуть вместе с ним в Белый Крым трем агентам ЧК, за что и заслужил от них благодарность. Живет благополучно в Коктебеле, философствуя по поводу “северо-востока” и приветствуя большевиков, от которых его защищает еще в Крыму горстка белых воинов Русской армии Врангеля: “Нам ли весить замысел Господний?/ Всё поймем, всё вынесем любя, — / Жгучий ветр полярной преисподней, / Божий Бич! приветствую тебя!”

Следуя своей привычке влюбляться в начальников Чрезвычаек, он посвящает Сергею Кулагину, руководителю ЧК 30-й Сибирской дивизии Красной Армии, занявшей 15 ноября 1920 года Феодосию, проникновенные строки (с плохими, впрочем, наспех сколоченными рифмами): “Пред вами утихает страх / И проясняется стихия, / И светится у вас в глазах / Преображенная Россия”. По всему Крыму идет кровавая бойня. Около шестидесяти тысяч человек расстреляно, утоплено, убито самым зверским образом по приказу “освободителя” Крыма Бела Куна, а тут “свет в глазах” чекистского начальника. Какое уж тут “над схваткой” — это или нравственный идиотизм, или прямое сотрудничество с дьяволом. К чести Волошина надо сказать, что размах зверств вскоре заставил его замолчать на несколько месяцев, а потом начать писать нечто прямо противоположное восхвалению “Божьих бичей”. Его “Красная Пасха”, “Террор”, “Бойня” — совсем другие песни, и опять же не над схваткой написаны они, но в сопереживании жертвам “преображенной России”, хотя и тут не может он порой удержаться от того, чтобы одобрительно не похлопать по плечу Бога: “И из недр обугленной России говорю: „Ты прав, что так судил!””

Не может быть позиции “над схваткой” в катастрофе Холокоста. Можно быть или с Гитлером и его приспешниками, или с жертвами Аушвица, с Янушем Корчаком и героями Варшавского гетто. Нельзя быть над схваткой и в нашем российском Холокосте. Позиция стороннего наблюдателя людских трагедий двусмысленна, если не порочна.

Одно из любимых Вами выражений, Григорий Соломонович, — “пена на губах ангела”, то есть доброе дело, делающееся со страстью, с фанатизмом, с беснованием. Вы и на губах белых замечаете клочья пены. Но где и когда видели Вы среди людей бесстрастных воинов? В той страшной войне, быть может, навсегда погубившей нашу родину, за спиной воинов оставалось слишком много горя, чтобы сохранять холодную отрешенность: сожженные родовые гнезда, обесчещенные невесты, убитые дети, обкраденные до нитки старики родители, поруганные святыни, вздернутая на дыбу Россия. Я, признаться, поражаюсь не пене на губах, а выдержке белых, их нравственной вышколенности, сравнительно редко опускавшихся до мести, и уж тем более до мести по классовому и национальному признаку — всем крестьянам, всем рабочим, всем евреям, всем латышам. Такого просто не было. Белые старались исправить своих заблудших соотечественников, красные — уничтожить. Вы сами приводите статистику из воспоминаний Петра Григоренко: “У нас в селе ЧК расстреляла семь ни в чем не повинных людей-заложников, в то время как белые не расстреляли ни одного человека. Несколько наших односельчан побывали в плену у белых и отведали шомполов, но головы принесли домой в целости”20.

Вы не отрицаете героизма ни за красными, ни за белыми, хотя, на Ваш взгляд, и у тех, и у других “слишком много было пены на губах”. Сами же предпочитаете героизму “праведность”. Но что такое “герой”? В точном понимании греческого слова — это “сильный, благородный, знатный”. Отец Сергий Булгаков указывает, что в культе героев или “полубогов” дохристианские народы предвосхищали почитание “богов по благодати”, святых праведников21. Но между теми и другими есть одно существеннейшее различие. Языческий герой нравственно нейтрален, он сильный и на добро, и на зло. В нем ценят средоточие сил, не интересуясь ни источником этой силы, ни ее приложением самим героем. Христианский же праведник осуществил в себе образ Божий, оббожился, стал подобен своему Творцу, абсолютному Благу. Сила праведника — благодать Божия. Могут ли быть героями те, кто сделал Бога своим главным врагом? Видимо — да, но героями вроде Тантала, Сизифа и прочих богоборцев древности. А уж праведниками называться они никак не могут. Тот же, кто отдал свою жизнь, защищая Бога, святыню и образ Божий в человеке, восстанавливая попранный закон и спасая обесчещенную родину, — тот и герой, и праведник, пусть даже и с неизбежной для нас, несовершенных, “пеной на губах”. И вечная память им, белым праведникам, не оплаканным еще обеспамятствовавшей Россией.

Почему же не приняла Россия Белого дела? Почему пошла за красными? Почему до сих пор считает красных “нашими”, а белых “чужими”? Это действительно трудный, тяжелый вопрос. Но без ответа на него нет возможности вылезти из нашей сегодняшней выгребной ямы.

Генерал Григоренко, которого цитируете Вы, не знает ответа. Вы полагаете, что “однозначного ответа и нет”. Иван Бунин думал иначе. В 1924 году он говорил: “„Народ не принял белых...” Что же, если это так, то это только лишнее доказательство глубокого падения народа. Но, слава Богу, это не совсем так: не принимал хулиган да жадная гадина, боявшаяся, что у нее отнимут назад ворованное и грабленое”22. Жестоко? — Да. Тем более жестоко, что хулиганом и жадной гадиной да еще трусом, дрожащим над своим пока еще упитанным телом, оказалось большинство русских людей. Большинство не всегда право, Григорий Соломонович, и в те страшные и в прямом смысле судьбоносные для России года большинство из нас было глубоко не право, глубоко преступно. Не мир без нищих и калек, а зависть к богатым и жадность до их земли и добра заставили крестьян считать “своими” красных, позволивших грабить и расхищать чужое имущество, а не белых, восстанавливавших закон. Не “светлое будущее”, а желание безнаказанно бежать с фронта к бабе и сохе заставило солдат стрелять в спину своим офицерам, а потом остервенело биться с золотопогонниками из страха даже не перед законом, а перед собственной совестью. Да стоит ли все перечислять? Наш народ убил Бога в своем сердце, потому что Бог был ему, хулигану и жадной гадине, бельмом на глазу в его бесчинствах и грабежах. Да, не все убили Бога. Но для немногих, “Его завет хранивших”, настали десятилетия гонений, изгнанничества, крестных мук и слез, порой прерываемых то Антоновским восстанием на Тамбовщине, то восстанием 1934 — 1936 годов в Дагестане, то борьбой “лесных братьев” в Литве и Латвии в 1944 — 1956 годах.

И ныне правит нашей страной хулиган и жадная гадина, пираты и бессовестные циники, грабящие страну и безумно радующиеся тому, что нищий и полуголодный народ пребывает в прострации и астении, позволяя делать с ним все, что заблагорассудится. “Завтра будет то же, что сегодня, да еще и больше”, — уверены новые хозяева, закабалившие Россию. — Этому народу ничего нельзя давать — все равно все пропьет, потому возьмем сами все богатства России, все несметные сокровища ее”.

Но таково состояние большинства россиян именно потому, что, сделав неверный нравственный выбор в 1917 году, мы до сих пор держимся за нашу ошибку, не прокляли ее, не раскаялись в ней, не изменили ума. Мы не почтили тех, кто защищал, пусть не всегда безукоризненно, правду и закон, и не встаем в их ряды, чтобы завершить восьмидесятилетнюю гражданскую войну победой Белого дела. И потому у нас нет Родины, нет памяти о предках, нет собственности, копившейся ими для нас, непутевых их потомков. Мы — Иваны, не помнящие родства.

Генерал Франко, о котором вспоминаете Вы, завершил испанскую “гражданку”. Восстановил веру, закон, государство. В величественном храме среди гор Кастилии покоится прах героев их Белого дела. А рядом, вне стен, лежат и герои республиканской Испании. Их память не поругана. Но между белым и красным — порог храма. Где останки белых воинов нашей брани? Где храм, под сводами которого найдут вечное упокоение поруганный прах Корнилова, утопленный Кутепов, расстрелянный Колчак, сожженный в топке крематория Миллер, спящие на чужбине Деникин, Врангель, Туркул и бессчетные сонмы иных праведников-героев? Когда возродим мы Россию, когда отдадим им, как ныне отдают израильские воины последним защитникам Масады, воинские почести? Пока они, последние защитники России, не станут нашими героями, проклятие Божие, которое навлекли на себя наши деды, будет тяготеть над нами, и никакие годы, никакие века не сотрут его. Мы сами сделали себя в том нашем выборе рабами сатаны и вот уже почти век пребываем в рукотворном аду, в петле Федры и под колесами поезда в Обираловке.

Нет ничего труднее раскаяния, но нет и ничего благостнее его. Экономисты, политики, правоведы найдут оптимальные формы организации нашего будущего общества, но их проекты успешно воплотятся в жизнь только тогда, когда мы, изменившись, станем достойны будущего. Пока мы пребываем в нынешнем нашем состоянии, будущего у нас нет. Но человек властен над своей судьбой, ведь он — образ Божий. Не он детерминирован миром, но он детерминирует мир, ибо “где Дух Господень — там свобода”.

Андрей ЗУБОВ.

1 Солженицын А. И. Наука в пиратском государстве. — “Независимая газета”, 1999, 3 июня.

2 Померанц Григорий. В поисках свободы. — “Континент”, 1999, № 100, стр. 341 — 342.

3 Бунин И. Воды многие. Соч. в 9-ти томах, т. 5. М., 1966, стр. 316.


4 Померанц Г. Записки гадкого утенка. М., 1998, стр. 307.

5 Савин Иван. Мой белый витязь... М., 1998, стр. 25.

6 Деникин А. И. За что мы боремся? Б. м., 1919.

7 “Ярославское восстание. Июль 1918”. М., 1998, стр. 97 — 99.

8 Туркул А. За Святую Русь! М., 1997, стр. 74 — 75.

9 Литвин Л. А. Красный и белый террор в России 1918 — 1922 гг. Казань, 1995, стр. 63.

10 Бунин И. А. Публицистика 1918 — 1953 годов. М., 1998, стр. 150 — 151.

11 Шамбаров В. Белогвардейщина. М., 1999, стр. 110.

12 Гольденвейзер А. А. Из Киевских воспоминаний (1917 — 1921 гг.). — “Архив Русской Революции”. Т. 6. Берлин, 1922, стр. 205 — 206.

13 Цит. по кн.: “Во власти Губчека”. М., 1996, стр. 68.

14 Иоффе Г. З. Крах российской монархической контрреволюции. М., 1977, стр. 194 — 195.

15 Перченок Ф. Ф. О нем, о ней, о них. — В кн.: “Милая, обожаемая моя Анна Васильевна”. М., 1996, стр. 37.

16 “Архив Русской Революции”. Т. 1. Берлин, 1922, стр. 289.

17 Цит. по кн.: Деникин А. И. Очерки русской смуты. Т. 6. Берлин, 1928, стр. 147.

18 Бунин И. А. Публицистика 1918 — 1953 годов, стр. 30 — 31.

19 Бунин И. А. Публицистика 1918 — 1953 годов, стр. 391 — 392.

20 Померанц Г. Записки гадкого утенка, стр. 357.

21 Прот. Сергий Булгаков. Православие. Париж, б. г., стр. 260.

22 Бунин И. А. Публицистика 1918 — 1953 годов, стр. 154.

Померанц Григорий Соломонович родился в 1918 году в Вильно. Окончил Институт истории, философии и литературы (ИФЛИ) в 1940 году. Участник войны, узник сталинских лагерей. Автор книг “Сны земли”, “Открытость бездне”, “Выход из транса”, “Страстная односторонность и бесстрастие духа”, “Записки гадкого утенка”. Действительный член РАЕН.

Зубов Андрей Борисович родился в 1952 году в Москве. Окончил Московский государственный институт международных отношений, с 1973 года работает в Институте востоковедения РАН. Ведущий научный сотрудник, доктор исторических наук.

Опубликовано на Порталусе 13 февраля 2005 года

Новинки на Порталусе:

Сегодня в трендах top-5


Ваше мнение?



Искали что-то другое? Поиск по Порталусу:


О Порталусе Рейтинг Каталог Авторам Реклама