![]()
Содержание / Критика, библиография
Валерий Белоножко
ТРИ САГИ О НЕЗАВЕРШЕННЫХ РОМАНАХ
ФРАНЦА КАФКИ сага вторая
ПРОЦЕСС НАД «ПРОЦЕССОМ»«Врата выбирают входящего. Не человек».
Глава первая.
ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕСКафка и подумать не мог, что читатель использует его скажем так творческий прием против него же, в результате чего писатель окажется в Зазеркалье своих произведений. Случается так, что при безысходных поисках опоры в прозе Кафки читатель, часто следом за критиком, выворачивает ее наизнанку на манер резиновой перчатки, и все старания и страдания писателя пропадают втуне: инерция жизни заново прячущей его открытия.
Писать следует только о несвободе, ведь и отменное здоровье не требует стольких забот, как болезнь эту убежденность Кафка поверил своему творчеству, которое предназначал некоему гипотетическому читателю, настолько похожему на него самого, что и через три четверти века после его смерти не воспиталось это поколение читателей, хотя действительность репрессиями и концлагерями, атомной энергией и кибернетическими драконами по-своему иллюстрирует его понапрасну прочитанные страницы. Его формулировки не становятся формулами. Его законы не составляют Закона. Его последователи бесплодны.
Элиас Канетти, писатель, в отличие от Франца Кафки, увенчанный Нобелевской премией и преследующей его посмертно на своих страницах, написал в 1975 году: «Из всего безграничного у него осталось одно-единственное: терпение. А все новое должно порождаться нетерпением».
Правда, имени Кафки при этом Канетти не упоминает, но написано это словно для посредственного сборника афоризмов и настолько неверно, что возникает подозрение: а того ли Франца Кафку читал Элиас Канетти? И о том ли «Другом процессе» писал он? Внимательно собирает он мозаику из писем Кафки к Филиции Бауэр зернышко к зернышку, число к числу. Спасибо, хотя компьютер справился бы с этим не хуже. Возбужденный этой многостраничной книгой, Канетти нетерпеливо рвется к ее концу, повторяясь вслед за героем, а что может быть естественнее один писатель разговаривает с другим. Но нет, следует поскорее явить миру открытие: «другой процесс» прародитель «Процесса». Одной полуправдой больше, одной правдой меньше. Да не будем мы столь наивны, как:
обвинитель: Сосуд наполовину пуст.
защитник: Нет, сосуд наполовину полон.
Глава вторая
ФЕМАНекоторые исследователи (в частности Клаус Вагенбах) с восторгом повествуют о гордом и достойном поведении в эпизоде 1896-1699, когда по окончании заседания общества «Досуг коллег по Старгородской гимназии» все, стоя, запели «Стражу на Рейне», а он и Гуго Бергман остались сидеть. И, по всей видимости, не так это было просто в столь юном возрасте (15 лет!) противостоять стадному инстинкту соучеников, открыто выступить против, мало того быть выставленным с собрания (уж не с помощью ли применения физической силы?).
Всегда глубоко переживавший в душе абсолютно все события жизни, юноша при той ситуации, в той среде и при «арийской» системе образования не мог, конечно, не вспомнить о «ФЕМЕ» тайном судилище средневековой Германии, приговаривающем неугодных к смерти и тайно же их казнящем.
Думаю, одного этого воспоминания Кафке вполне хватило бы для замысла романа «Процесс». Оставалось наполнить его юридическими авуарами, реалиями чиновничьей жизни служебной и приватной, загадками притчи и поистине гениальной идеей мафиозной организации общества и государства.
Вряд ли, прежде чем выстраивать с 1931 года структуру американского «Синдиката Преступников» («Коза Ностра»), хотя бы один из организовывавших его вычитал эту идею из напечатанного в 1925 году в Германии романа «Процесс». Но тотальная сеть всеохватывающего страха в считанные годы, словно по сценарию романа, накрыла страну и затем за несколько десятилетий множество стран мира. Тоталитарные государства (Германия, Советский Союз) легализовали ФЕМУ и с еще большим успехом запустили в обиход процесс «Процессов».
По какому-то недосмотру, на самом излете развенчания культа личности в 1965 году, неизвестным, но явно скромным тиражом выпустили у нас черный томик избранных произведений Франца Кафки, включивший и роман «Процесс». Я предполагаю, что и издан-то он был по недосмотру какого-то ленивого, не приверженному курсу развенчания культа цензора, вычитавшего благостную картину «ареста» в первой главе и решившего: «А! Пусть его. Мы про такие чекистские нежности и не слыхивали». Четверть столетий еще орудовала ФЕМА КГБ с тем, чтобы, якобы, растаяв с перестройкой, передать свои прерогативы мафии классического капиталистического общества на просторах Восточной Европы.
Строгая иерархия и дисциплина, вертикальная и горизонтальная, пронизавшая общество неукоснительная последовательность и жестокость.
Закон всеобщего молчания «омерта» новая, еще не вошедшая в учебники форма государственного устройства, получила гениального угадчика, Франца Кафку. И в этом плане нельзя отделаться от мысли, что поэтов читать полезно, они задолго до видимого проявления, как обитатели темных морских глубин землетрясение, предугадывают общественные катаклизмы. Попробуем сделать краткий конспект выстроенной автором мафиозной организации. Кто же эти люди? О чем они говорят? Из какого они ведомства? Ведь К. живет в правовом государстве, всюду царит мир, все законы незыблемы, кто же смеет нападать на него в его собственном жилище?
«Вывожу я это из того, что меня в чем-то обвиняют, но ни малейшей вины я за собой не чувствую. Но и это не имеет значения, главный вопрос кто меня обвиняет? Какое ведомство ведет дело? Вы чиновники? Но на вас нет формы...»
«Все мы никакого касательства к вашему делу не имеем. Больше того, мы о нем почти ничего не знаем. Мы могли бы носить самую настоящую форму, и ваше дело от этого ничуть не ухудшилось бы. Я даже не могу вам сказать, что вы в чем-то обвиняетесь, вернее, мне об этом ничего не известно. Да, вы арестованы, это верно, но больше я ничего не знаю. Может быть, вам стража что-нибудь наболтала, но все это пустая болтовня. И хотя я не отвечаю на ваши вопросы, но могу вам посоветовать одно: поменьше думайте о нас и о том, что вас ждет. Думайте лучше, как вам быть. И не кричите так о своей невиновности, это нарушает то, в общем, неплохое впечатление, которое вы производите. Вообще вам надо быть сдержаннее в разговорах. Все, что вы тут наговорили, и без того ясно из вашего поведения, даже если бы вы произнесли только два слова, а кроме того, все это вам на пользу не идет. Да, конечно, вы арестованы, но это не должно помешать выполнению ваших обязанностей. И вообще это не должно вам помешать вести обычную жизнь».
«Нет сомнения, что за всем судопроизводством... стоит огромная организация. Организация эта имеет в своем распоряжении не только продажных стражей, бестолковых инспекторов и следователей... но в нее также входят судьи высокого и наивысшего ранга с бесчисленным, неизбежным в таких случаях штатом служителей, писцов, жандармов и других помощников, а, может быть, даже и палачей...»
«Висит весь расплющенный, руки врозь, пальцы растопырены, кривые ножки кренделем, а кругом все кровью забрызгано».
«Может быть, все мы тут не такие уж злые, может, мы охотно помогли бы каждому, но ведь мы в суде. И нас легко принять за злых людей, которые никому не желают помогать».
«Дело в том, что все судопроизводство является тайной не только для общественности, но и для самого обвиняемого. Разумеется, только в тех пределах, в каких это возможно. Но возможности тут неограниченные».
«Ведь и обвиняемый не имеет доступа к судебным материалам, а делать выводы об этих материалах на основании допросов весьма затруднительно, особенно для самого обвиняемого, который к тому растерян и обеспокоен всякими другими отвлекающими его неприятностями».
«Против этого, конечно, обороняться трудно, ведь то, что сказано с глазу на глаз, так и остается сказанным с глазу на глаз, и открыто обсуждаться не может...»
«Суд этот грандиозный организм всегда находится, так сказать, в неустойчивом равновесии, и, если ты на своем месте самовольно что-то нарушишь, ты можешь у себя же выбить из-под ног почву и свалиться в пропасть, а грандиозный организм сам восстановит это небольшое нарушение за счет чего-то другого ведь все связано между собой и остается неизменным, если только не станет, что вполне вероятно, еще замкнутее, еще бдительнее и грознее.
«Если бы я всех этих судей написал тут, на холсте, и вы бы стали защищаться перед этими холстами, вы бы достигли больше успеха, чем защищаясь перед настоящим судом».
«Значит, нет ни одного оправдания... Значит, и со стороны этот суд бесполезен. Один палач вполне мог бы его заменить.
Быть связанным с Законом хотя бы тем, что стоишь на страже у врат, неизмеримо важнее, чем жить на свете свободным» (пер. Райт-Ковалевой).
Умри лучше не скажешь! А ведь можно было выписать из романа еще на несколько страниц конкретику рецептов и приемов осуществления власти мафии, Кафка и тут проявил недюжинную изобретательность и прозорливость. Так что не удивительно, что некоторые реплики из американских гангстерстерских фильмов словно скалькированы с романа. Возьмите хотя бы: «Мы люди не злые, но...»
Думаю, явившийся из южной Италии(!) в банк приезжий и сыгравший неприметную, но важную роль на крестном пути Йозефа К., нисколько бы не удивил свидетеля гангстерских сюжетов. Глава же «Экзекутор» в несколько юмористическом тоне напоминают читателю о строгой дисциплине кланового поведения. Словно писатель выбрал ее из сценарных разработок будущих.
Похоже, что мысль о феме мафии не отпускала Кафку. Крошечный всего две страницы набросок «К вопросу о законах» начинается так: «Очнитесь! Объективные, природные законы, как невидимый кислород в атмосфере, побуждают существование общества, они превыше и пронзительнее различных распоряжений и установлений». На этом лезвии ножа мы и живем. Один писатель некогда сформулировал это следующим образом: «Единственный зримый, бесспорный закон, подчиняться которому мы обязаны, это аристократия, и ради этого единственного закона мы должны утратить самих себя?» (пер. В. Станевич)
Все-таки «величайший эксперт в вопросах власти» озабочен скорее не властью, как таковой, а нашими к ней отношением, позицией и особенно смирением и пассивностью в лачуге рядом с жерлом огнедышащий Этны.
Можно подумать, что коммунисты Чехии после захвата власти в качестве руководства к действию восприняли не только указания Ленина-Сталина, но и профетическое ясновидение Кафки, сцены, которые Милош Форман описывал в своем «Круговороте», можно почти без обработки вставить в незаконченный роман «Процесс».
Глава третья
И О ТОМ. ЧТО ЗА ЗАНАВЕСОМИтак, Кафку преследовала мысль о власти «неформальной». По-видимому, и юридическое образование, и общественно-революционные течения того времени, и присущая молодости тяга к справедливости, и некоторое, пусть не близкое, знакомство с условиями труда на фабриках и в артелях, да и сама атмосфера перелома веков и государственных устройств приводили писателя в 1909-1912 г.г. на собрания, сборища, и митинги анархистов и социалистов. Он неизменно жертвовал на них по пять крон, пару раз вступился за арестованных знакомых после разгона демонстраций, с видимым спокойствием выручая их из полицейского участка, водил знакомство с Рудольфом Илловы еще несколько лет после того, как юного социалиста вынудили покинуть гимназию, и Франц Кафка опять единственный! весь день провел в ней с красной гвоздикой в петлице, читал Герцена, Кропоткина и Бакунина, общался с компанией членов чешского «Клуба молодых». Но там его кличка была «Клидас» («молчун» по-чешски), потому что он всегда присутствовал молча и только слушал. Всегда особняком, всегда чуть в стороне. Кто он? Индивидуалист, тяготящийся своим одиночеством?
Ни одна партия не могла его причислить к себе. Я бы даже сказал, что он производил впечатление соглядатая душа Кафки посылала его тело для искупления некоего греха, греха неокончательного несчастья. Тем не менее он не призывает к революции, не ополчается на государство, а готовит проект свободного объединения рабочих: «Неимущий рабочий класс».
«Обязанности. Ни денег, ни дорогостоящего имущества не владеть или не принимать. Разрешается только следующее имущество: обычная одежда (назначаемая персонально), необходимое для работы, каморка, предметы первой необходимости для собственного пользования. Все остальное принадлежит беднякам.
Средства пропитания только зарабатывать. Не страшиться работы, для которой достаточно сил без ущерба для здоровья. Или самим выбирать работу, или, если это невозможно, руководствоваться распоряжениями рабочего совета, занимающегося управлением.
Не работать за зарплату большую, чем необходимо на пропитание в течение двух дней.
Самая умеренная жизнь. Питаться только самым необходимым, например, купленным на минимальный заработок, который также является и максимальным: хлеб, вода, финики. Пища бедняков, ночлег бедняков.
Отношения с работодателями доверительные: никогда не просить содействия суда. Любую полученную работу всегда доводить до конца при любых обстоятельствах, разве что она плохо отзовется на состоянии здоровья.
Права. Предел рабочего времени шесть часов, для работающих физически от четырех до пяти часов.
При болезни и нетрудоспособности старики заключаются в дом престарелых или больницу.
Рабочее существование вопрос совести и вопрос веры в ближних. Общественная собственность дарована государству для учреждения больниц, общежитии.
По меньшей мере временное исключение из числа самостоятельных женатых и женщин.
Совет (тяжелая обязанность) способствует управлению.
Так же на капиталистических предприятиях
(два слова неразборчивы),
Там, где можно, помогать, мысленно отрешившись, в приюте для бедных (в качестве учителя).
Максимум пятьсот мужчин.
Испытательный срок один год».
Молчал, молчал и выдал!
В сущности, этот проект аскетического существования рабочего класса выдает абсолютную отстраненность Франца Кафки от принципов государственного устройства вообще, классовых интересов и различий, жизненного кредо отдельного человека. Не сочувствие, но монастырская суровость. Собственно, эту общественную власяницу писатель примерил на себя и счел ее пригодной на этом основании для рабочего класса. Тем не менее этот проект очень неожиданный поворот кадра в фильме о жизни писателя, и если благожелательные цензоры клацнули бы здесь истицами, нам, может быть, не стоит отбрасывать навсегда эту заповедь пуриста.
Правда быть может, это набросок, предназначавшийся для включение в какое-либо произведение, но в литературном и эпистолярном наследии нет ни одного зазора, куда бы можно втиснуть эти две странные страницы.
Или набросок выступления на каком-либо конгрессе (на сионистском конгрессе он, во всяком случае присутствовал) или какая-то связь с планами переселения в Палестину (прообраз будущего кибуца?).
Все вышесказанное только подтверждает тот факт, что Кафка не был ни записным «борцом», ни борцом фактическим за то-то и то-то. Молодой человек искал в недрах общества справедливого устройства, а обнаружил... нет, изобрел тотальный, монастырский устав мафиозной структуры и ее невидимо-паутинный принцип, в очередной раз, к сожалению, доказав, что благими намерениями выстраивается дорога в ад. Еще не распилив государственной решетки, писатель ощутил резиновые присоски спрута.
Глава четвертая
ДРУГОЙ ПРОЦЕСС«Другой процесс. Франц Кафка в письмах к Фелиции». Так скромно, со вкусом и многозначительнее, чем казалось бы, уже упоминаемый Элиас Канетти назвал книгу, посвященную... кому или чему?
Сама схема названия другой, но процесс отстраняет Кафку от событий романа и в то же время книга исподволь, от страницы к странице, легкими прозрачными мазками обрисовывает контуры любовного «процесса» несчастного писателя.
Читателю, простодушно выуживающему и вычитывающему из романа страницы, по который якобы шагает Франц Кафка, пожалуй, и невдомек, что сам он при этом участвует в «процессе» над писателем в качестве заседающего в суде присяжных. Читатель, уже сопоставивший «Письмо к отцу» и «Приговор», обычно вполне уверен, что разобрался в художественном методе автора и отныне умеет, снимая маску персонажа его произведения, смело пожать руку писателя.
Если это так (а зачастую это действительно так), читатель, может быть, не подозревает и того, что у Кафки есть еще и античная трагическая маска, требующая особого, пристального внимания, и провокативный, самообязывающий и подталкивающий его метод творчества.
Это Томасы Манны пишут словно под диктовку сидящего в них секретаря. Нашему герою творчество дается как каменотесу мраморная каменоломня, и без бича надсмотрщика тут не обойтись. Другое дело, что Кафка сам ищет себе бичевателя и притом совершенно осознанно. Именно здесь коренится история его пятилетней любовной интриги.
Итак, Франц Кафка и Фелиция Бауэр.
Для начала бросим взгляд на их общую фотографию 1917 года. Наверное, после внимательного размышления чувство недоумения. И это Муза Поэта? Полноте, здесь совсем другое. И вот это другое мы обязаны выяснить. Правда, при этом нам не избежать некоторых неприятных моментов может быть, неловких подглядывания в замочную скважину, но с этим приходится сталкиваться и детективам от литературы.
13 августа 1912 года знаменательная встреча молодых людей в доме семейства Бродов. 20(?) августа Кафка в дневнике записывает:
«Фройляйн Ф.Б. Когда 13 августа я пришел к Броду, она сидела у стола и выглядела чуть ли не как служанка. Я даже не полюбопытствовал, кто она, а просто удовольствовался этим впечатлением. Костлявое непримечательное лицо, причем его непримечательность бросалась в глаза. Шея открыта. Нарядная блузка. Облик ее был совершенно домашним, хотя, как выяснилось позже, это было совсем не так. (Я несколько теряю к ней интерес из-за того, что так быстро разглядывал ее сущность. Правда, состояние, в котором я теперь нахожусь, не сделало бы привлекательным целый сонм прелестей, а, кроме того, я полагаю, что их и нет вовсе. Если сегодня меня у Макса не слишком отвлекут литературные новости, я постараюсь закончить историю Бинкельта, она будет не длинной и должна получиться. ( Чуть ли не переломленный нос, светлые жесткие непривлекательные волосы, крепкий подбородок. Пока я присаживался, я в первый раз достаточно внимательно присмотрелся к ней, а когда уселся, уже вынес окончательный приговор. Как...» (запись обрывается). Предположим, на всякий случай, что запись действительно обрывается. Но приведем в качестве первого отступления от истины, абзац из книги Э. Канетти:
«Потом, 20 августа, через неделю после встречи, он пытается дать обыкновенную зарисовку первого впечатления. Он описывает внешность девушки и чувствует, что как бы слегка отчуждается от нее как раз потому, что в этой зарисовке «подступает к ней слишком назойливо». Он счел вполне естественным, что она, незнакомка, оказалась в этом обществе. Он как-то тотчас с ней свыкся. «Усаживаясь, я впервые как следует на нее взглянул, а когда сел, у меня уже было о ней необходимое суждение. На середине следующей фразы запись обрывается. Все более важное осталось недописанным это выяснится позже, со временем» (пер. М. Рудницкого).
Как видим, маститый, достохвальный писатель уже на второй странице книги шулерски передергивает карты умалчивает о катастрофическом впечатлении, вынесенном Кафкой из первой встречи с Фелицией. В условиях задачи Канетти смазывает одну из важных констант, и мне, например, уже трудно надеяться на верный ответ в конце книги.
Но вернемся к вышеприведенной фразе: предположим на всякий случай, что запись действительно обрывается. Обрывается или оборвана?
Я вынужден прийти к выводу: оборвана. И вот почему.
Дневники и письма Кафки опубликованы впервые в Праге в 1937 году (том 6 Собрания сочинений). Но у Фелиции остался огромный корпус писем к ней Франца Кафки. Бог знает, что там мог написать Кафка о своей невесте. Бог знает, как она к этому отнесется, не свершит ли, обидевшись, кощунства, не сожжет ли семьсот шестнадцать страниц бывшего своего жениха? На что только не пойдет друг ради друга! И ведь здесь даже не подлог просто умолчание. И еще: рыбак рыбака видит издалека. Делец Макс Брод носом «чуял» «делячку» Фелицию («моя делячка» так звал ее Франц). Он чуял и ждал. Очень долго. Три десятилетия. И взятые им меры предосторожности сыграли свою роль. В 1967 году читатель получает огромный том писем Кафки к Фелиции Бауэр и некоторых других, имеющих отношение к этой странной связи. Этот том дорогого стоит. Это роман в письмах... впрочем, он тоже требует отдельного разговора.
Право, уже давно пора вернуться к злополучной дневниковой записи 20 августа 1912 года. В ней Кафка как бы проговаривается-оговаривается характеристикой «служанка». Запомним это словцо, писательские оговорки иногда фейерверкам подобны.
20 сентября 1912 года Кафка пишет свое первое письмо Фелиции. Полтора месяца раздумий. 15 августа: «Много думал что за смущение при написании имени? о Ф.Б». Через 70 дней в шестом письме он воскрешает знаменательную встречу. Даже при той осторожности, которая присуща Кафке, этот инкубационный период слишком затянут. Такое впечатление, что в генеральном штабе его сердца? мозга? разрабатывалась стратегия долговременной (чересчур!) осады. Предыдущие пять писем тактическая уловка, наживка, средство для усыпления бдительности, пока 27 октября он не идет на первый приступ. Чрезмерная занятость? Нет, жизнь идет своим чередом. 29-летний молодой человек конструирует свое сердечное чувство. И бесчисленные подробности первой встречи на восьми листах (печатного текста) в шестом письме результат в первую очередь забывания скажем, наконец, впрямую это слово! физической непривлекательности девушки. Их совместная с Фелицией фотография предает его в наши руки. В дальнейшем он требует от нее все новых и новых фотографий в надежде на то, что они помогут ему забыть первое неблагоприятное впечатление и засвидетельствуют ему его ошибку. Ведь влюблённые» еще долго-долго будут разъединены расстоянием от Праги до Берлина.
Макс Брод в «Биографии Кафки» приводит текст черновика отосланного письма от 9.11.1912, оно достаточно свидетельствует о состоянии паники и бегства:
«Милая фройляйн! Вам не стоит мне больше писать, и писать Вам больше не стану. Своими письмами я, должно быть, принес Вам несчастье, а не помог (!) «себе». Чтобы осознать это, мне бы не понадобилось пересчитывать каждый бой часов сегодняшней ночи, ведь я осознавал это ясно перед первым своим письмом, и если, несмотря на это, я попытался (курсив мой) влюбиться в Вас, то, конечно, заслуживаю за это проклятия, коли уже не заслужил. Если Вы желаете, я, конечно, отошлю Вам Ваши письма, в противном случае я охотно их сохраню. Если Вы все-таки пожелаете их получить, отправьте мне незаполненную открытку в знак этого. Я же, напротив, прошу Вас, насколько только способен, мои письма оставить. Позабудьте побыстрее мое призрачное существование и живите спокойно и счастливо, как прежде».
Вот так! Маленькая индульгенция, выданная самому себе! Итак, не исключается возможность преднамеренного выбора некрасивой девушки при двух несомненных плюсах:
1. Такой девушке будет трудно устоять перед высоким стройным брюнетом с выразительными серыми глазами.
2. Влюбиться в такую девушку до самозабвения, до потери бдительности, до потери свободы в браке невозможно.
Если это предположение близко к вероятности, дальнейшее развитие событий две помолвки и два разрыва отношений в течение пяти лет, несколько кратких встреч и еще более кратковременное (на пальцах одной руки пересчитать эти дни) сближение объяснимо.
Но зато: новелла «Приговор» (посвящается Ф.Б.), «Превращение», «Кочегар» (первая глава романа «Америка»), «В исправительной колонии», роман «Процесс«...
Вот подлинная цель этого любовного чувства творчество! Та самая морковка, которую на кончике пера держал перед собой, впереди себя Кафка на протяжении пяти лет жизни. Конечно, он обольщал девушку (и писал «Обольщение в деревне»), почти что лгал себе, но никогда не обманывал своего божества творчество!
Элиас Канетти, основываясь на письмах и дневниках писателя, связывает содержание романа «Процесс» с процессом любовных отношений его и Фелиции Бауэр, тактически все кубики он выстроил достаточно правильно. События в романе разворачиваются на протяжении года от встречи до помолвки и от помолвки до разрыва прошло такое же время. Кафка начал писать роман, когда ему исполнился тридцать один год, Йозеф К. гибнет накануне своего тридцатилетия. Трагичны и обе финальные сцены (хотя финал романа требует отдельного обсуждения). Вполне возможны некоторые аналогии и интерпретации событий в романе. Почему бы под крышей пансиона Йозефа К. не поместить вместо фрау Грубах родительницу Франца? Бабушка и дедушка старики в доме напротив. Кухарка переходит в роман из отцовской квартиры, фройляйн Бюстнер (Ф.Б.) Фелиция Бауэр, фройляйн Монтаг Грета Блох, подруга Фелиции. А вот что Э. Канетти пишет о девушке в веймарском доме Гете, где Кафка «стал почти что своим человеком»: «Но он встретил девушку и вне дома, частенько сталкивался с ней в переулках маленького городишка, с грустью наблюдая ее в обществе молодых людей, назначил ей свидание, на которое она не пришла, пока не понял, что ее интересует некий студент». (М.Р.) В романе фрау Грубах говорит о фройляйн Бюстнер: «Она хорошая, славная, такая приветливая девушка, аккуратная, исполнительная, трудолюбивая, я все это очень ценю, но одно верно: надо бы ей больше гордости, больше сдержанности. А в этом месяце я уже два раза видела ее в глухих переулках и каждый раз с другим кавалером» (Р. К.).
Вы спросите: а что там еще за студент? Ясно тот самый, что вовсю ухаживал за женой служителя в суде из романа.
Дядя в романе? Так у Кафки их было более чем достаточно.
Адвокат? Встречи на каждом присутственном шагу.
Лени (или Эльза) почему бы ей не быть утешительницей из веселого квартала, не обходимого и писателем.
На роль Титорелли нетрудно подыскать любого художника официоза.
Директор банка и заместитель? Отец друга Кафки Эвальда Пржибрама был председателем правления «Учреждения по страхованию от несчастных случаев рабочих королевства Богемия, где служил писатель, и благоволил ему.
Прокурор-приятель, как черт из коробки, мог выскочить из любого судебного процесса и стремления Кафки поставить ширму между собой и миром.
Если учесть высказывание любимого Кафкой Флобера: «Эмма Бовари это я сам», не стоит сомневаться, что все свои фантазии наш герой выстраивает не на уровне облаков, а на грешной земле с грешными обитателями и собой, грешным.
Главное же, что мешает связать «Процесс» с Фелицией Бауэр это абсолютная неадекватность литературных устремлений жениха и невесты. Она совершенно не интересовалась творчеством жениха и с большим трудом и с еще большим опозданием прочитала посвященную и подаренную ей книгу. Свой бисер в данном случае Кафка метал не в ту сторону. Если и были у Фелиции Бауэр шансы попасть в невольные соавторы романа, то не иначе как для отмщения обиды, которую Кафка нанес самому себе, ввязавшись в авантюру помолвок. Так считает Элиас Канетти. Ход, правда, чересчур многосложный. Кто был способен понять это? При жизни, во всяком случае, разве что Макс Брод да Эрнст Вайс поверенные несчастного жениха. Рефлексия сублимированного сознания? Но тут мы по примеру барона Мюнхаузена строим одну теорию на фундаменте теории другой... Тем не менее у Канетти есть прямые свидетели «другого процесса»,которых он не заметил. Они населяют опять же первую главу, которая заиграет особыми красками, если поместить с ней рядом письма писателя к Фелиции, особенно начального периода.
В тексте первой главы несколько раз речь заходит о фотографиях в комнате фройляйн Бюстнер (Ф.Б.) и трех молодых чиновниках, едва знакомых Йозефу К. Эти фотографии то и дело упоминаются в тексте, точно так же, как Кафка в одном письме за другим к будущей невесте расписывает свое впечатление от фотографий, присланных ею. Эти фотографии буквально затребованы им от девушки и изображают ее в конторе и на природе, рядом с сослуживицами и даже молодыми людьми. Вот откуда возникают в романе Куллих, Каминер и Рабенштейн, и фотографии, и недовольство Йозефа К. при виде чиновников со снимками в руках элементарное проявление ревности жениха. Подлинна она в письмах (и романе) или нарочита другое дело, но если в письмах ее проявление было тактическим ходом, то в романе и как последовательное развитие взятой на себя линии, и как ревность действительная. Но ревность эта особого рода: так дети ревнуют к отцу мать свою единственную опору и защиту, не из любви даже, а из чувства самосохранения.
Вышесказанное, казалось бы, льет воду на мельницу Э.Канетти. Частично это так. Но с еще большим основанием можно поместить в раздел «реалий на алтаре романа», и если это не сделано, то лишь из уважения к замечательной старательности лауреата Нобелевской премии.
Глава пятая
ДРУГОЙ КАФКАШкольная привычка к шпаргалкам вынуждает нас обычно кратко формулировать характеристику писателя. Худо-бедно, а через некоторое время вырабатывается штампованность мышления, своеобразное верхоглядство, пригодное скорее для «светских» бесед, чем для адекватного понимания серьезного литератора. Конечно, «писатели приема» (Хемингуэй, Ремарк или, скажем, из более близких Джон Фаулз) только для светской беседы и полезны. Не то с Францем Кафкой. Он требует такого пространства мышления между отдельными предложениями, что подвигает скорее на исследование, чем на пустые разговоры.
Но перед модой равны все Кафка тоже попал в «обойму» безмерно модных (но не читаемых) писателей, и пошла гулять легенда о «могучем таланте», о «Гофмане двадцатого столетия», «патриархе современной притчевой литературы», так что впору уже завести шпаргалку с термином «безысходная литература». Оставим пока вне поля зрения романы «Америка» и «Замок», учтем только, что они, как и «Процесс», не закончены и изданы после смерти писателя в компоновке М.Брода.
Заглянем в самый конец романа «Процесс»:
«Когда он повиновался зову природы, Титорелли, наконец, склонился к нему; медленное дружелюбное подмигивание указывало, что он готов исполнить просьбу; он протягивал К. руку с крепким рукопожатием. К. поднимался, у него, естественно, осталось впечатление некоторой торжественности, но Титорелли теперь не допускал уже церемонности, он подхватил К. и потащил с собой бегом прочь. Теперь они находились в здании суда и мчались по лестницам, и не только вверх, а вверх-вниз без особого труда, легко, как лодочка в воде. И, понаблюдав за своими ногами, К. тут же пришел к заключению, что этот великолепный способ передвижения уже не может соответствовать его прежней, пошлой жизни, и сейчас же, поверх его склоненной головы, произошла метаморфоза. Свет, до сих пор мерцавший сзади, преобразился и теперь ослепительно струился сверху. К. осмотрелся, Титорелли кивнул ему и повернул в обратную сторону.
Снова К. оказался в здании суда, но все было спокойно и обыкновенно. Поражавшие взгляд частности исчезли. К. окинул все взглядом, отделался от Титорелли и отправился своей дорогой. Сегодня К. был одет в иную, длинную темную одежду, плотную и приятно теплую. Он понимал, что с ним произошло, но был так счастлив, что даже себе не хотел сознаться в этом. В конце коридора у стены, рядом с большим открытым окном он обнаружил кучу своей прежней одежды черный пиджак, узкие полосатые брюки, а сверху распласталась рубашка со скомканными рукавами».
«Что за бред, скажете вы, роман «Процесс» заканчивается иначе: ...как будто бы его стыд мог пережить его». Может быть. Может быть. А может быть, и нет. Обе концовки, как мне кажется, имеют право на жизнь. Но Макс Брод выбрал трагическую, жестокую, более, как ему показалось (а позднее и другим), соответствующую Кафке. Таким завершением романа он отнял у писателя и легкокрылость, и воздушность, божественность, наконец.
В советских изданиях и позже опущено приложение к роману «Процесс», куда Макс Брод определил показавшиеся ему излишними страницы и строчки рукописи.
Обратим внимание на главу «Das Haus» и пока оставим ее название без перевода. Последняя часть главы только что процитирована, и представим себе еще раз, что Кафка ставит эту главу завершающей тогда весь роман, поневоле осененный ее светом, заиграл бы другими красками, и даже горделивому Владимиру Набокову пришлось бы склонить перед ним голову, и «Приглашение на казнь», наконец, обрело бы своего предтечу.
«Процесс» в композиции Макса Брода явно рвется к финальной ленточке, к открытому, безаппеляционному, кровавому финалу. Брода вообще следует считать радивым отцом отчимом литературного наследия Франца Кафки. Незабвенный же родитель, в силу своей честности, не позволившей ему принять сторону того или иного политического, общественного, национального или литературного течения, доводил свою в прозе ли, дневниках или письмах мысль до видимого ему самому именно на этом этапе конца, а так как он не желал довольствоваться паллиативом или внешним успехом, то спокойно отпускал лодочку своей мысли на волю течения времени. Может быть, он использовал как раз знаменитое «жизнь коротка, искусство вечно», притом, что сама жизнь его была трудным, загадочным, упрямым творчеством, так что вовсе не нарочно, он от своего имени выдал вечную индульгенцию литературе и своим более оборотистым и, в большинстве своем, жуликоватым по сравнению с ним «собратьям», творцам масс-медиа.
Его незаметное вероучительство, бескорыстная незапатентованность и открытость всем поветриям литературы и искусства, притом что ни на секунду невозможно заподозрить Кафку в притязаниях на мессианство, на звание распятого Христа литературы XX века. хотя чрезвычайно скромная история его жизни не уступает скромному житию Христа, а мучительная смерть обоих схожа до непомерности, и еще: один воскрес в христианском мире на третий день по воле Отца Небесного, другой через три года по воле литературного отчима (путем публикации трех незавершенных романов), и до сих пор не выискалось четырех Евангелистов для Кафки (а званых множество), и Макс Брод, вслед за Ницше, повторил: «Человеческое! Слишком человеческое!»
А ведь ничего бы не стоило, даже по свежим следам, живописать легенду что-то умолчать, что-то подправить, на чем-то сделать акцент... Макс Брод и Клаус Вагенбах, может быть, излишне преданно, старательно-объективно и не вживе! уложили Франца Кафку на прокрустово ложе своих книг. Собрать воспоминания и сведения о писателе воедино и евангелически-пристально уже давно пора, и будем надеяться, что эта работа ведется каким-нибудь кафковедом и кафкофилом.
Возвращаясь к «Процессу», я вынужден сделать еще один неожиданный вывод: Макс Брод невольно лоббировал Набокову.
А. Битов («Звезда» №1 -1996) буквально огорошил весь читательский мир известием: «...с отрубленной (курсив мой) головой Цинциннат обретает своих». Что? Где он вычитал это? Уж маленькой ли фразы: «Все было кончено»? Стоило ли внимательно просматривать предыдущие сто десять страниц, чтобы в конце концов вычитать этакое?! Ну да Бог с ним, с Enfant terrible советской литературой! Боже! Как они читали! Х.Л. Борхес тоже обнаруживает в «Процессе» отрубленную голову Йозефа К. (!?)
Один к одному ситуация с Максом Бродом, Складывая воедино главы «Процесса» (это в приложение, этот кусочек к этому, этот чик-чик!), ссылаясь на достопамятные высказывания незабвенного друга и на им самим выпестованный в «Биографии» образ писателя, он выдал читателю законченную книгу незаконченного романа (правда, оговорясь, что предпочтительным было бы издать сфотографированное наследие). Думаю, не мешало бы, хотя бы маленько, петитом, пристроить его в соавторы. Потому что, вытянув все душевные и творческие пульсации друга в линейную биографию. Макс Брод не иначе действовал и при разборе наследия Кафки. И когда обнаруживаешь в приложении к роману главу («Дом»?!), то, читая ее, понимаешь, что нам преподносят Кафку, как Христа, с желчью и уксусом, тогда как он уже давным-давно воспарил, прокладывая путь набоковскому Цинциннату 1934 года.
Никто не станет отрицать, что талант Набокова был равен его самовлюбленности. Ревность к гениям отражалась и на писателях его поколения, добрым словом он одарил(?!) случай едва ли не единственный Сашу Соколова, а уж о литературных истоках своего творчества его не заставили бы говорить и под пытками. Тем не менее роман «Процесс» издан в 1925 году в Германии, под боком Набокова (простите за невольный каламбур). Мы знаем, что Набоковым «Процесс» был прочитан. Но, мне кажется, даже не стоит задаваться вопросом: когда Кафка, в числе прочих своих открытий (собственно, все его творчество из открытий и состоит), подкинул классику-новатору экзистенциальную метафору для «Приглашения на казнь». Чтобы не быть голословным, я приведу здесь не публиковавшуюся в Советском Союзе и России главу из приложения к роману
«Не связывая с этим вначале вполне определенного плана, К. при каждом удобном случае старался разузнать о местопребывании учреждения, откуда испоследовало первое извещение о его деле. Это он выяснил без затруднений: Титорелли, так же как и Вольфорт, услышав его вопрос, тут же назвал точный адрес того дома. Позднее Титорелли со снисходительной усмешкой сообщил, что он, предпочитая секретность, не согласится выдать ему на рассмотрение имеющиеся планы; по имеющимся у него сведениям, как раз это учреждение не имеет ни малейшего значения, провозглашает только то, что ему поручено, и является лишь крайней инстанцией самой главной прокуратуры, которая, конечно, недоступна для ответчиков. Таким образом, если от прокуратуры хотят чего-нибудь добиться, естественно, желаний имеется всегда очень много, но высказывать их неблагоразумно, тогда необходимо, конечно, обращаться в вышеупомянутое подчиненное учреждение, непосредственно же в прокуратуру самому не проникнуть, при существующем положении бессильно любое желание.
К. знал уже повадки художника, поэтому он не возразил и не стал даже уточнять, а лишь кивнул и принял сказанное к сведению. Опять ему показалось, как не раз уже в последнее время, что Титорелли приезжает помучить его, с избытком заменив адвоката. Разница состояла только в том, что К. таким образом не был оставлен Титорелли на произвол судьбы, и от него при желании можно было без церемоний избавиться; кроме того, Титорелли был исключительно болтлив и прилипчив, хотя теперь и меньше, чем ранее; и в конце концов К., весьма вероятно, в свою очередь тоже может мучить Титорелли.
Участие же его в деле К. было таково: Титорелли нередко говорил о том доме с таким видом, как будто о чем-то умалчивал, будто он вошел в сношения с тем учреждением, но они не настолько успешны, чтобы можно было, не рискуя, объявить о них. Затем Титорелли попытался растолковать ему свои приблизительные сведения, но внезапно отвлекал К. посторонний темой и долго не говорил больше о главном. К. радовался и таким мизерным результатам, так как полагал, что уже понимает этих людей из судебных кругов гораздо лучше, теперь он уже смог бы иметь с ними дело, почти самостоятельно вращаясь в их среде, получая, по крайней мере, на мгновение возможность лучшей перспективы, которая вероятна для них на первом этапе суда, доступном им. Что же делать, если он вынужден будет лишиться своего положения здесь, в самой нижней инстанции? Даже в таком случае была еще возможность спасения; он только должен проникнуть в среду этих людей, которые, по своей подлости или по другим причинам, не в состоянии помочь ему в процессе; зато, если он все достаточно хорошо продумает и скрытно исполнит, вовсе не исключено, что они могут сослужить ему службу тем или иным способом, не исключая Титорелли, который стал для него теперь близким знакомым и благодетелем.
Такие или подобные им надежды посещали К. не каждый день, и в общем он все еще отличался осторожностью и остерегался недосмотреть или пропустить какую-нибудь «закавыку», но иногда чаше всего в состоянии совершеннейшего изнеможения по вечерам после работы находил утешение в самом незначительном и все-таки многозначительном происшествии дня. Обычно он тогда лежал на канапе в своем кабинете он не мог более оставить его, не отдохнув часок на канапе, и мысленно связывал наблюдения одно с другим. Он не ограничивался...
....с видом крайнего тупоумия уткнувшимися подбородками в грудь, с напряженным в гримасе ртом и остекленевшим взглядом, преисполненным глубокомыслия. Следом всегда подступали сплоченной группой квартиранты фрау Грубах, они становились вместе голова к голове, олицетворением античного хора. Среди них было много незнакомцев, так как К. давным-давно не интересовался нисколько делами пансиона. Правда, подобное обилие незнакомых в вызываемой им к жизни группе доставляло ему неприятное чувство, но он вынужден был не раз это делать, разыскивая в ней фройляйн Бюстнер. Вот он окидывает взглядом группу, и навстречу ему неожиданно блеснет пара абсолютно незнакомых глаз, привлекая к себе его внимание. В таком случае он не находил фройляйн Бюстнер, но когда затем, чтобы избежать случайной ошибки, делал следующую попытку, то находил ее прямо в центре группы: бедняжка расположилась между двумя господами, поддерживающими ее. Это вызывало в нем впечатление некоторой незавершенности, особенно потому, что зрелище не было абсолютно новым, а пробудило четкое воспоминание о фотографии на пляже, которую он однажды видел в комнате фройляйн Бюстнер. Тем не менее зрелище этой группы уводило его прочь, и хотя он не раз еще к ней возвращался, тут же переходил к долгому вышагиванию вдоль и попрек здания суда. Он всегда прекрасно ориентировался в любом месте; затерянные переходы, которые он не мог никогда видеть, казались ему знакомыми, будто издавна находились в его жилище; подробности снова и снова с болезненной четкостью теснились в его мозгу. Вот, например, иностранец прогуливается по вестибюлю; одет он был, как матадор, с тонкой талией в очень короткой, в обтяжку, куртке, отделанной дешевыми желтоватыми кружевами, и этот человек, ни на минуту не прекращая своего шагания, предоставлял удивленному К. возможность беспрепятственно разглядывать себя. Пригнувшись, К. подкрался к нему и поразил его напряженным пристальным взглядом. К. запомнил все узоры кружев, все изъяны бахромы, каждую складку куртки и все-таки не мог оторвать глаз. Или, скорее, он уже давным-давно насмотрелся досыта, или, что еще вернее, никоим образом не хотел рассматривать, но зрелище не отпускало его. «Что за маскарады преподносит заграница!» думал он и прилипал взглядом еще сильнее. И продолжал присматриваться к этому человеку, пока случайно не поворачивался на канапе и не утыкался носом в кожу обивки.
(отсюда зачеркнуто)
Так лежал он долго и успокаивался по-настоящему только теперь.
Правда, сейчас он тоже размышлял, но в темноте и спокойствии. Охотнее всего он думал о Титорелли. Титорелли восседал на кресле, и К. становился перед ним на колени, гладил ему руки и улещал разными способами; Титорелли знал, чего добивался К., но притворялся, будто не знает этого, и поэтому немного мучил его. Но К. знал со своей стороны, что в конце концов он всего добьется, потому что Титорелли был очень легкомысленным, быстро сдающимся человеком без особого чувства долга, и непонятно, что же связывало суд с подобной личностью. К. понимал: именно здесь, скорее чем где-либо, возможна трещина. Он не позволял смутить себя бесстыжей усмешкой Титорелли, которую тот, закинув голову, направлял в пространство; он настаивал на своей просьбе и добирался до щек Титорелли, поглаживая их. И не слишком старался, был несколько небрежен, с наслаждением оттягивал дело в результате он был уверен. Как примитивна была коварная хитрость суда!..»
Перечитаем еще раз окончание этой главы, затем последнюю главу романа Набокова «Приглашение на казнь» и подумаем. Возможно, что, если бы основной текст романа «Процесс» вместо четырехстраничной главы последней «Конец» заканчивался главой «Дом», из этого можно сделать два вывода: косвенный и главный.
Косвенный заключается в том, что Набокову пришлось бы искать другую концовку для своего романа. Вот как сейчас она выглядит:
«Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли, и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему».
Мало того, щепетильный писатель, дабы не быть упрекнутым борзой критикой, отложил бы с тяжким вздохом столь заманчивую фабулу, и мы получили бы, возможно, еще более прекрасный роман Набокова. Вот что наделал Макс Брод, затянув роман «Процесс» в корсет гипсового реализма.
Главный же вывод читателя при «неканонической» концовке романа «Процесс» только подтвердил бы впечатление от неустановленного же финала романа «Америка»: экзистенциалии, даже будучи оборваны, неограничиваемы.
Скорее всего Кафка сознательно не отграничивал романы концовками. Как и все почти люди, он отстранял до поры до времени мысль о конечности экзистенциалии. Этот психологический прием не только расширял хотя бы и по видимости границы бытия, но и казалось, давал бесконечную возможность пресуществления чувственного и духовного. а Франц Кафка своей рассудительностью так длил мгновения своей мысли, словно Зенон Элейский толковал ему свои апории. Все вышесказанное о главе « Das Haus» требует в конце концов русского эквивалента названия (по словарю). а) В тексте упоминается суд значит, правомерно было бы перевести здание, строение. б) Род, династия исключено. в) Зато палата, парламент могут дать судебная палата. г) Театр, ресторан, отель, фирма, торговый дом, магазин решительное «нет». д) Дом, домашний очаг, панцирь, домик (улитки) вот это уже ближе. Хотя «театр» напоминает нам о «Летнем театре из Оклахомы», приютившем Карла Россмана в романе «Америка». Он тоже убежище. Так тому и быть, остановимся на названии главы «Убежище«. Я думаю, писатель был бы доволен. Ведь и Милена Есенска-Поллак, предпоследняя его возлюбленная, писала: «У него совсем не было убежища», вот почету финал романа «Процесс» с главой «Убежище» был бы для него знаком милосердия.
Глава шестая
У ВРАТ ЗАКОНАЭто небольшая, всего в одну страничку притча 1914 года. Она полностью помещена в главу «В соборе» романа «Процесс».
Притча всегда лакомый кусочек для читателя и исследователя. Она, как и путешествие, расширяет горизонты. Если бы потребовалось понапрасну похвалить Франца Кафку, можно было бы направить его по руслу библейской притчеобразности. Боюсь только, что ни мелководье, ни узость этого русла не дали бы ходу его загруженному по самую ватерлинию галеону.
Вот почему так затруднителен разговор о религиозности Франца Кафки ни одна религия мира, кроме, разве что, дзен-буддизма, не равноценна его собственной «религии», да и сам этот термин в общем-то непригоден почти, как и прочие, вроде «мировоззрение», «учение», «философия» и т.д. Кафка был полон ощущения синкретизма природы, которое определяло стиль и способ его мышления. «Все веши, возникающие у меня в голове, растут не из корней своих, а откуда-то с середины». Это замечательное признание. Редкий мыслитель набирается такой смелости и такой честности, чтобы не объявить себя хотя бы частичкой истины и на основании этого не увлекать за собой племена и народности. Честолюбие же Кафки, обращенное не на роль слепого, поводыря слепых, а на врожденную интуицию дознавателя, признавалось далее: «Попробуй-ка удержать их, попробуй-ка держать траву и самому держаться за нее, если она начинает расти лишь с середины стебля» (Пер. Е.Кацевой). И тот неугасимый свет, струящийся из врат Закона, имеет ли он источник? Да и свет ли это Закона? Почему писатель, кроме того, что он неугасим, больше ничего не сообщает о свете? Скромность агностика (припомним-ка, что он читывал Гекселя) или свет Божественный? Но неугасимый требует своего продолжения непостижимый, ибо вечный. Может быть, в самом деле речь идет о вечности, но, как мы уже сказали выше, вечность, не имеющая корней, непостижима для Кафки. Круг замкнулся, и, следовательно, в рамках этой притчи нам нет смысла вслед за Кафкой, сказавшим все, что он хотел в данном случае сказать, разбираться в устремленностях поселянина и привратника, пошедших на пользу праху.
Но:
« Нет, сказал священник, не следует все принимать за истину, надо только осознать необходимость всего.
-Печальный выход! сказал К. Ложь возводится в систему.
К. сказал это, как бы подводя итог, но окончательные выводы не сделал» (пер.Райт-Ковалевой).
Детерминизм священника напоминает о любимце Франца Кафки Спинозе: «В природе вещей нет ничего случайного», интуитивизм К. Ф. Шеллинга и Э. Гартмана. Кафка вместе с К. подводит итог, но окончательного вывода не делает. И эта фраза дорогого стоит она столь же поэтична, сколь искренна и свободна. Но если искренность не исключает религиозности, то свободная мысль в рамках религии напоминает не мощное течение, а участок реки, который застолбил золотоискатель.
А чего стоит признание священника в соборе, что он тюремный капеллан? Зато откровенная, странная деталь. Логически, в рамках предпоследней главы, весь эпизод последняя (она же и первая) исповедь К. перед казнью. Вот только кто исповедник? Боюсь, что Франц Кафка в своем ключе поменял местами исповедника и исповедуемого. Ведь как упрек звучат слова К., обращенные к священнику: «Видно, ты сам не знаешь, какому правосудию ты служишь». И только через несколько страниц священник отвечает ему: «Суду ничего от тебя не нужно. Суд принимает тебя, когда ты приходишь, и отпускает, когда ты уходишь». Этими словами глава заканчивается словно отпущение грехов К. «Правда, К. ничуть не сомневался в добрых намерениях священника... Вполне возможно, что священник дает ему вполне приемлемый и решающий совет например, расскажет ему не о том, как можно повлиять на процесс, а о том, как из него вырваться, как обойти его, как начать жить вне процесса». Что, К. не понимает даже значения этой встречи или только делает вид? Ведь совсем недавно священник сообщил ему, что «разбирательство постепенно переходит в приговор», а приговор известен смерть. Словно разбирательство прядение нити мойрами Клито и Лахезис, а приговор исполняет неумолимая Атропа своим острым инструментом. «Вот оно как, сказал К. и низко опустил голову».
Теперь давайте еще раз обратимся к Приложению к роману и в главе «Поездка к матери» прочтем следующее мать «даже К. при своем посещении чуть ли не с отвращением отметил легкие признаки этого стала чрезвычайно благочестивой». Отвращение к религиозному благочестию К. Макс Брод недаром вывел за рамки романа его основного текста Он посвятил даже специальную работу мировоззрению друга «Вера и учение Франца Кафки». Роман же ничуть не свидетельствует о религиозности Йозефа К. и даже когда речь идет о церкви, то лишь потому, что приезжий из южной Италии (Сицилия?) хочет осмотреть достопримечательности собора.
« А зачем тебе в собор? спросила Лени.
К. попытался вкратце объяснить ей, в чем дело, но не успел он начать, как Лени его перебила.
Тебя затравили! сказала она.
Да, меня затравили!»
Высказыванием Лени Франц Кафка подтверждает, что его герой только под страхом смерти посещает обитель Бога. Последняя исповедь и соборование.
Может быть, каждому из нас следовало бы припомнить о первом своем добровольном посещении церкви. Что-что, если уж не ожидание чуда, то надежда на таинственное открытие имеет место. И если не страх, то некоторая боязливость.
«На соборной площади было пусто. К. вспомнил, как еще в детстве замечал, что в домах, замыкавших эту тесную площадь, шторы почти всегда были опушены». По-видимому, в детстве К. (и Франц Кафка) пусть с родителями посещал собор. Вот что пишет Кафка в «Письме к отцу»: «Вот каков был материал, который должен был питать веру». Не отсюда ли отвращение к религиозному благочестию?
Далее: «Когда К. осветил фонариком всю остальную картину, он увидел положение во гроб тела Христова, в обычной трактовке».
Мало того, что уже выше упомянут распятый Христос литературы XX века, замечательно это выражение: «в обычной трактовке», т.е. в обычной позе, вот она, юдоль земная указывает Кафка Йозефу К., и хотя меч рыцаря с соборной картины вскоре обернется мясницким ножом палача, это ведь Кафка говорит своему алтер эго: «Неужели ты за два шага уже ничего не видишь?» Даже мужества открытых глаз, присущего Кафке, было ему недостаточно, он упрекал себя в неспособности провидеть, хотя укорить его в этом следует только в самом конце списка писателей.
Притча из соборной главы притягивает и завораживает. Это дзен буддийский коан.
Сравним:
«Однажды Манджушри стоял перед воротами, когда Будда воззвал к нему
Манджушри, Манджушри, почему ты не входишь?
Я ничего не вижу по эту сторону ворот, зачем мне входить? отвечает Манджушри».
Коан как всегда парадоксален. По видимости. В сущности Манджушри ответил так нам (не Будде же!): «Я не вижу ничего вне дзена, зачем мне входить?»
На первый взгляд этот коан еще больше усугубляет загадку притчи Франца Кафки. На второй или третий взгляд, собственно говоря, тоже. Речь может идти, в первую очередь, о золотом сечении -точке опоры, которая бы позволила бы читателю прыгнуть в бездонную пропасть сознания. Может быть, счастье не в истине «Что есть Истина?», в бесконечной радости полета к ней Манджушри говорит об истине Великой Нирваны, Франц Кафка по существу тоже, его неугасимый свет за вратами Закона струится во тьме пред угасающим сознанием поселянина, пред концом жизни. Нельзя сказать, что поселянин вел долгие годы пред вратами Закона мирской образ жизни. Здесь случай несколько иной, поселянин использовал мирские способы вхождения во врата, на крошечном пятачки, практически вне огороженной тюремной камере на пороге Истины он повторил мириады жизненных пьес оставшегося позади мира.
«И это было неправильно. Неужто и сейчас я покажу, что даже процесс, длившийся целый год, ничему меня не научил? Неужели я так и уйду тупым упрямцем? Неужто про меня потом скажут, что в начале процесса я стремился его окончить, а теперь, в конце, начать сначала? Нет, не желаю, чтобы так говорили! Я благодарен, что на этом пути мне в спутники даны эти полунемые, бесчувственные люди и что мне предоставлено самому сказать все, что нужно» (пер. Райт-Ковалевой).
Вот! «Мне предоставлено самому сказать все, что нужно». Это уже не Йозеф К., это Франц Кафка, и хотя он сказал, будто на его трости, в противовес трости Бальзака, на которой написано: «Я ломаю все преграды», изображено: «Все преграды ломают меня», это не совсем так. Да, преграды калечили его, но ценой физических страданий и потерь, в конце концов ценой своей жизни и даже ценой потери анонимности, посмертно, он проломил все выгородки литературы и мужеству литературных репутаций указал на подобающее им место.
Все существующие толкования притчи основаны все-таки на каноническом тексте романа, тогда как глава «В соборе» имеет продолжение, опущенное Максом Бродом по собственным его соображениям, вовсе не обязательным для его друга. Итак:
«Сказав это, ему пришло в голову, что сейчас он говорит и рассуждает о притче, совершенно не зная смысла, вложенного в нее, и точно так же ему не известно ее толкование. Он был вовлечен в совершенно ему неизвестное течение мыслей. Был ли священник таким же как все, хотел ли он говорить о деле К. только намеками, может быть, он хотел этим его завлечь и умолчать о конце? За этими размышлениями К. позабыл о лампаде, она начала чадить, и К. заметил это, только когда копоть запорхала вокруг его подбородка. Едва он попытался прикрутить фитиль, как пламя совсем погасло. Он остановился, было совсем темно, и он вовсе не знал, в какой части собора находится. Так как и рядом с ним было тихо, он спросил:
Где ты?
Здесь, сказал священник и взял К. за руку. Почему ты допустил, чтобы лампада погасла? Пойдем, я поведу тебя в ризницу, там светло.
К. очень обрадовало, что он на самом деле имеет возможность покинуть собор, который своей высотой, обширностью, пространством, доступным для обозрения лишь в незначительных пределах, угнетал его; уже не раз подавлял он в сознании мысль о никчемной возвышенности собора, одной постоянной темноты со всех сторон хватало, чтобы помешать ему воспарить молитвой.
Держа священника за руку, К. спешил позади него. В ризнице светила лампада меньше той, которую нес К. И висела она так низко, что освещала, пожалуй, только пол ризницы, правда, узкой, но, по всей видимости, такой же высокой, как и сам собор».
Какие же нити связывают этот отрывок с главой, из которой он вычленен?
Смысл притчи и ее толкования, в конце концов, оказываются для К. «темными». Мысли его, как и пламя лампады, погасли. Священник осуждает его и ведет в ризницу, где «светло», где церковная утварь, где внешнее, видимое, материальное. И здесь «светло»?
«В ризнице светила лампада, меньше той, которую нес К». Франц Кафка не стесняется в выражении своего отношения к светочам, в том числе и в религии. «Повсюду так темно» это уже не жалоба К. и Франца Кафки, это жалоба человечества. К тому же: «Одной постоянной темнотой со всех сторон хватало, чтобы помешать ему воспарить молитвой». Воспарить!
Но в отринутой Максом Бродом главе «Убежище» К. все-таки воспарил. Пусть не молитвой, пусть неизвестно и непонятно как. Что пути Господни неисповедимы и с этим Кафка соглашался. Мало того, возможно, на стадии этого романа, если судить по данному отрывку, писатель полагал, что эти пути неисповедимы и для Господа.
Глава седьмая
РЕАЛИИ НА АЛТАРЕ РОМАНАМы знаем, что на краю света есть Лапландия. Одной стороной она помыкает к суше, другой обращена к морю. Это страна пограничная, суровая, бедственная, по видимости несчастная, продуваемая всеми ветрами, как проходная комната Франца Кафки с круглосуточно открытым окном днем ли, ночью ли. Он живет в ней, как Йозеф К. в пансионате фрау Грубах, рядом с совершенно чужими людьми, мужчинами и женщинами, женщинами по преимуществу. Казалось бы, крупный чиновник, прокурист банка, мог бы себе позволить более спокойное и удобное жилье, но для этого писателю не хватало опыта собственной отдельной квартиры, да и более простым образом не проявить чуждости близкого окружения.
Вообще все средства выражения писателем даже очень важных вещей чрезвычайно просты. В этом его талант достиг высот значительных. Тем самым он вынуждает читателя к внимательному чтению, к анализу, а так как у читателя всегда под рукой собственный опыт и к самоанализу, но действует здесь не простое сравнение жизненных реалий, а то, что мы привычно называем озарением детства. Все связано со всем, и, зная это, можно избежать мучительных сомнений по поводу виновности и невиновности.
Макс Брод родственные отношения Йозефа К. вынес за рамки романа в Приложение. И размешенные им в Приложении эпизоды, как последние языки пламени, бросают отблески на картину опустошения после пожара. Тщета усилий жизни, военно-семейных отношений (о деньгах отдельно), бег с препятствиями на марафонской дистанции карьеры, сексуальные домогательства и разочарования все это в конце концов оказывается приложением к жизни, недаром так страдает от этого перед смертью Иван Ильич Толстого и столь трогательно, мудро и беззащитно восклицает один из героев А. Иванченко (роман «Солнечное сплетение»): «Так это и была жизнь? Так это и была?!»
Несмотря на свой большой интерес к русской литературе и, видимо, понимание ее стихийного чувства, сам Кафка чувствовал через логику. Представим себе блудного сына склонившимся к ногам отца и вручающим ему стостраничный вопль «Письма к отцу». Такой идейный перформанс был бы, наверное, более интересен в литературной традиции США, где все с интереса начинается и чаше всего интересом и заканчивается.
Франц Кафка подлинно блудный сын, живущий бон о бок с семейством. Притом что вся его проза выполнена в колере дагерротипа и иллюстрировалась почти всегда графикой, рисуемые им картины требуют особого цветового видения. Прежде всего это краски города конца XIX века и города вечернего, сквернопогодного или беспогодного вовсе. Квартирное газовое освещение. Выразительно-гротескные тени членов семейства на стенах. Если бы Ван Гог вместо «Едоков картофеля» нарисовал «Игроков в карты» (семейство Германа Кафки в полном составе), эффект был бы не менее поразительным. Эти вечерние карточные баталии на протяжении многих лет поистине должны были слиться в эпический, мифический образ, подобный символу платоновой пещеры («Государство, VII, 14).
Сын, Франц Кафка, выбрался-таки на свет идей, физически оставаясь в пещере, так что в самом деле ему пришлось обзавестись мудростью, чтобы выдерживать присутствие рядом с собой взрослых детей (родителей и родственников). Вот отчего он, может быть, и не оставил их (он единственный «взрослый» в семействе), да и за стенами их квартиры долго пришлось бы скитаться в поисках души если не родственной, то родной. Пример прокуриста Йозефа К., оставившего отца и мать, подтверждает видение писателем будущего одиночества и среди чужих.
Следует упомянуть, что и реалии положения прокуриста Йозефа К. в банке (третье лицо в учреждении) если не совсем повторяют ситуацию самого Кафки в «Учреждениии по страхованию...», то вполне могут соответствовать пониманию их в подобном свете писателем. Уже одно то, что председатель правления отец его друга в гимназические и университетские годы, даровало ему желаемое место в этой более легкой, чем «Ассикурационе Женерали», каторге. Да и не с каждым чиновником будет вести в служебные часы директор беседы на литературные темы, может быть, слухи об этом распространились и по учреждению, потому что, как свидетельствует писатель, все от рассыльного до заведующего бюро были к нему предупредительны. Правда, плюсом здесь, конечно, была не литература, а покровительство директора, но, наверное, сыграли свою роль скромность и некарьеризм, достаточная компетентность и старательность (на весьма среднем общем уровне чиновников), безотказные командировочные поездки с неплохими результатами.
Кстати, о командировках. Чиновник Франц Кафка сама благожелательность. Буквально мучаясь перипетиями служебных поездок в провинцию, он был преисполнен доброго отношения к приезжавшим в Учреждение чиновникам со всей Богемии и развлекал некоторых, проводя с ними вечера в театрах и увеселительных учреждениях. Видимо, слух об этом достиг и директора вот отчего в романе возникает приезжий итальянец, которого директор препоручает Йозефу К. для осмотра достопримечательностей города.
«К.. хоть и не очень хорошо, но вполне достаточно владел итальянским языком, а главное, с юных лет разбирался в вопросах искусства, а в банке этим его познаниям придали слишком большое значение, узнав, что К. некоторое время, правда, из деловых соображений был членом местного общества охраны памятников старины» (Пер. Райт-Ковалевой). Право слово: все это почти так и было и изучение итальянского, и поездки с М. Бродом по Италии, и посещение под его руководством достопримечательностей, а журнал «хранитель искусства», выписываемый Кафкой, обратился членством общества охраны памятников старины. Даже альбом городских достопримечательностей один из многих, который они с Бродом рассматривали, лелея проект для туристов «Общедоступный» («Billige»).
Это трогательно и в то же время честно, в первую голову по отношению к самому себе, во вторую по отношению к литературе (хотя очередность представительствования пурист может и поменять), чужой опыт плохой помощник в искусстве подлинном.
Естественность, с которой реалии жизни писателя перетекают в его прозу, вынуждает нас вернуться к образу заместителя директора в романе. Соперничество с ним прокуриста Йозефа К. занимает достаточно много страниц, чтобы не заподозрить и тут неладное. Но напрасно это соперничество усматривать в служебной деятельности Кафки.
«Неужто в таком состоянии он должен работать для банка? Он взглянул на стол. Неужели сейчас принимать клиентов, вести с ними переговоры? Там его процесс (курсив мой) идет полным ходом... а он должен заниматься делами банка. Не похоже ли это на пытку?» «Служба неповинно участвует в этом лишь постольку, поскольку я, не будь надобности ходить туда, мог бы спокойно жить для моей работы и не тратить там ежедневно шесть часов, которые особенно мучительны для меня в пятницу и субботу, потому что я полон моими вещами, так мучительны, что вы себе представить не можете. В конечном счете я знаю это пустая болтовня, виноват только я, служба предъявляет мне лишь самые простые и справедливые требования. Но для меня это страшная двойная жизнь, исход из которой, вероятно, лишь один безумие» (пер. Е. Кацевой).
Разве эти два отрывка (первый из романа, второй из дневника) не родственники? Разве они не доказывают в очередной раз, что речь в романе идет и о творческом процессе?
Но оставим пока эту загадку для специального исследования. Продолжим эскападу с заместителем директора, тем более что в Приложении имеется даже специальная глава «Борьба с заместителем директора». Нужно сказать, что, поскольку деловитостью ни Йозеф К., ни Франц Кафка не могли превзойти заместителя директора, писатель отмстил ему, приписав сопернику Йозефа К. часто и жестоко мучившие его головные боли. «Он объективно описывал род своих головных болей, не помянув и не испросив ни малейшего сострадания. Просто были головные боли, в которых как он полагал, он пока что меня превосходит». (Это из воспоминаний Рудольфа Фукса о Кафке). Правда, писатель в этой неопубликованной М. Бродом главе похвалил таки и себя: «Удивительно, как он терпел и преодолевал эту боль!» А далее он выписал буквально театральную сцену, заставив заместителя директора при помощи перочинного ножика и линейки производить столярные манипуляции со столешницей письменного стола К. Ирония здесь заключается в том, что писатель сам некоторое время пытался освоить столярное искусство, единственным результатом чего и оказалась эта написанная для романа непостижимая по сюжету сцена. Но тут же писатель подтрунивает и над собой, и над заместителем директора, называя его «заместителем столяра».
Может создаться впечатление, что я, подобно патологоанатому, препарирую тело романа, а прозекторское ремесло обычно столь же малоуважаемо (скорее из страха и отвращения), как и ремесло могильщика.
Но ведь я уже упомянул ранее о нашем совместном детективном расследовании, а оно без столь важной службы обойтись не может. Тем более, что можно б и польстить себе, представляясь в роли Стенли, шагавшего по Африке в поисках доктора Ливингстона.
Малый, казалось бы, след отрывок из Приложения к роману.
«Некто сказал мне, я уже не могу точно припомнить, кто именно, что все же поразительно, проснувшись рано утром, обнаружить все, по крайней мере, в общем и целом, незыблемым на своих местах, как и было вечером. Случаются иногда во сне или грезах, по крайней мере, по-видимому, в некоторых случаях бодрствования, всяческого рода состояния скованности, и необходимо, как совершенно верно сказал тот человек, огромное самообладание, или, еще лучше, полная боевая готовность с тем, чтобы, открыв глаза, до некоторой степени уловить вер присутствующая на тех же самых местах: от такого состояния освобождаются обычно только к вечеру. Поэтому-то момент пробуждения самый рискованный момент дня; только переживи его, не рванувшись куда глаза глядят, из собственной постели, и тогда весь день может быть спокойным».
Вроде бы ни к селу ни к городу. Но представим этот отрывок началом романа, еще до «кто-то, по-видимому, оклеветал Йозефа К».
«Момент пробуждения самый рискованный момент...» Как замечательно хотя бы догадаться, о чем здесь идет речь. Если в начале романа речь идет о пробуждении, а в конце об озарении (хотя бы и по Приложению, составленному Максом Бродом), то это уже совсем иной роман, и другой читатель, и эта цепочка может не оборваться, и еще, Бог даст, поможет нам, если и не решить, то выстроить уравнение со многими, многими неизвестными.
Думаю, что последняя строчка вовсе не безобидно спикировала с кончика пера. Если посвятить этому достаточно времени и прилежности, то, отделив от таинственной глыбы творчество Франца Кафки то кусочек гранита, то ком глины, то золотой песочек, то пластинки с Мальты и необработанные драгоценные камни, А затем, ориентируя их соответствующим образом, возможно в конце концов составить похожий хотя бы внешне портрет писателя. Облик же внутренний, душевный под силу только авторской самохарактеристике, и Клаус Вагенбах, пошедший в своем исследовании этим путем, достоин уважения и благодарности.
Глава восьмая
ПРОЦЕСС ТВОРЧЕСТВАВыше уже было представлено сравнение отчаяния Франца Кафки, вынужденного вместо литературной прилежности отсиживать положенные часы в бюро да еще вникать в подробности вовсе не шедших в голову дел, и буквальной прострации Йозефа К., уже не просто поглощенного, а пожранного процессом. В этом романе, в сущности, слились воедино многие страсти, но главная страсть творческая неожиданно, пусть в завуалированной форме, приписана крупному чиновнику, фигуре значительной по служебному положению, и пером писателя-либерала скорее представленного бы, как это обычно бывало, махровым бюрократом и, если не цепным псом, то шавкой капитализма. При том, что в ушах Франца Кафки еще звучат митинговые призывы социалистов и анархистов к низвержению существующего строя. Странное дело: вернувшись домой после разгона очередного митинга, когда кровь на дубинках полицейских и одеждах арестованных еще не просохла, Кафка садится к столу и... «как бы» забывает об этом. В данном контексте тему этого «как бы» придется отставить, ибо для раскрытия кавычек или оставления их на месте необходимо провести особые исследования, хотя не нужно долго думать, чтобы понять, не был ли Кафка «буревестником революции».
Давайте вспомним, что в 1904-1912, в период духовной плавильни писателя, Ромэн Роллан создает «ungeheuеr» (огромный, чудовищный нем.) десятитомный роман-эпопею «Жан-Кристоф». Главный герой в нем, правда, музыкант, но речь идет о творчестве вообще. И не о творчестве как таковом, а о привходящих творчества: творчество как общественное явление, даже общественно-политическое, на излете XX века роман, написанный в его начале, выглядит наивным, ангажированным и у чуть ли не дилетантским. «Belles-lettres» изящный фрегат, трюм которого загружен многотонными изделиями социалистической прессы и выводов извне.
Ангажированность, примыкаемость, вторичность начисто их лишенный, Кафка был «монстром» творческого процесса своего времени и таковым останется до скончания веков истории литературы. Пользуясь «сомнительными терминами», его следовало бы назвать идеалистом, то есть революционером в литературе. Но, можно сказать, Кафка идеальный революционер. К тому же он создавал, не разрушая. Сопричисленность экспрессионизму скорее от растерянности и лености литературоведения. Посудите сами: выстраивание художественного или литературного направления разве это не то же самое, что обобщенный портрет всех возлюбленных критика или напротив всех его противников.
Можно было бы даже и согласиться с выстраиваемостью критиком художественного направления, если сами художники это направление демонстрируют, когда они мастеровые, когда они идут в литературу как в милую кабалу женитьбы, зная уже чаемое.
Это перформанс актерского пошиба, игра роли писателя, то, что в конце концов назвали профессионализмом.
Вот те на! Такое долгое вступление, чтобы сделать простое, очевидное открытие, что Франц Кафка непрофессиональный писатель?!
Да, такое открытие сделать необходимо. Критика, ворча недобродушно, все-таки, все-таки не может отказать Кафке в профессионализме, хотя с чего бы это? Опубликованное им при жизни по объему не составило бы и двух скромных томиков против четырех «кирпичей» одного только «Жан-Кристофа», на гонорары от изданного при жизни он не смог бы сделать порядочного подарка возлюбленной (при том, что рукопись именно романа «Процесс» продана недавно за три миллиона марок реалия, также достойная книги рекордов Гиннеса), имя его оглашено Максом Бродом на новом литературном Олимпе до первой публикации, и, тем не менее, на просторах литературного океана, хотят этого или не хотят картографы от литературы, утвердился материк Франца Кафки, по мере исследования которого читатель нежданно-негаданно открывает иные миры, иные вселенные. (Сравним: когда после смерти Кафки Макс Брод обратился к Герхардту Гауптману с просьбой о содействии публикации наследия друга, тот ответил: «К сожалению, я никогда не слышал имени Кафки...»)
Вершина восьмитысячника, даже если она скрыта облаками, высится непреложно. В том, что мы не способны ее разглядеть, виновны привходящие вроде политической погоды или близорукости.
Франц Кафка честно, из последних сил, отдал литературе свою молодость, иллюзию семейного счастья, наконец, небогатое здоровье. Он сделал все, что было в его силах, дело теперь за нами.
Но писатель словно провидел особость своего положения в литературе. Завещания его, предписывающие Броду сжечь все, им написанное, доказательство ясного мышления его, сознающего разницу между литературой «текущей» и литературой собственно. Может быть, даже придется сделать вывод, что литературное явление Франца Кафки перевал, после которого при всей нашей оптимистичности, следует снижение высоты, понижение критериев, желание отдохнуть и расслабиться, сон разума.
Может быть, на данном витке цивилизации материализм предлагает свободу от духовной ответственности, предлагает зарабатывать себе на здешнюю индульгенцию, на райское наслаждение на земной тверди? Религия материализма вот чего страшился Франц Кафка, сторонясь и религии, и материализма.
И в творчестве своем он был между религией и материализмом. Он был сама литература.
«Писать это значит открываться беспредельно; но крайней искренности и самоотдачи, при которых человек считает себя уже потерянным для людского общения, и которых, пока он в здравом уме, он должен бояться ибо каждый хочет жить, пока жив, этой искренности и самоотдачи еще далеко недостаточно для писательской работы. Все, что берется для сочинительства с поверхности если иначе не выходит и более глубокие источники безмолвствуют, это ничто и распадается в тот самый момент, когда более правдивое чувство начинает колебать поверхность» (Письмо к Фелиции с 14 на 15.1.1913, пер. Е. Маркович).
Все только и твердят: страшные сны Кафки, странные сны Кафки... И то, что они литературны, не удивляются. И если человек, способный записать несколько снов своих подробно, обладает этим свойством, даже талантом... Господи, так ведь он тогда бесценный поставщик литературного материала! Мы еще специально проанализируем или записанные, и упомянутые сны писателя, а пока констатируем: сны его неплохо организованы. И чего уж там ссылаться на чужой опыт, каждый может подтвердить (да и наука этого не отрицает), что дневные впечатления и вечернее направление мыслей вполне провоцируют если не тему сна, то его детали непременно. (Кстати, при написании этих саг мне пришлось самому несколько раз проснуться, поскольку я отчетливо произносил: «Франц Кафка и т.д.», как мне казалось в ночи, весьма интересного свойства предложения, но потом «засыпал» их и, кроме чувства их важности, утром более ничего вспомнить не мог. Вы скажете: а может быть, одно их этих предложений (а то и многие из них) вошли в этот текст, ну. тогда я поверю все что угодно, в том числе в то, что правы все свидетели творчества Кафки, пардон, процесса Йозефа К. в общем, это одно и тоже, домашние. «Не принимайте все так близко к сердцу, говорит фрау Грубах». «Обычная чепуха», сообщает дядя членам семейства, прочитав листок, написанный юным Францем. Словно творчество только тогда творчество, когда оно засвидетельствовано. А от свидетелей недалеко до защитника и судьи, имеющего право на «Приговор». Жизнь вообще экономит способы своего проявления, просто они прилагаются к различным сферам и от того производят впечатление бесконечного многообразия и многоцветия. Но закон всемирного тяготения приложим и к человеческим телам, и к лупам, творчество Бога («Вначале было Слово») разнится только взаимонаправленностью, и Кафка в этом не сомневается. «Да. конечно, вы арестованы» (то есть призваны), «но это не должно мешать выполнению ваших обязанностей. И вообще это не должно мешать вести обычную жизнь».
День (то есть утро жизни) только начался, следует идти на службу, встречаться с друзьями, посещать «веселых» девиц внешняя, настойчивая жизнь продолжается. Но и внутренняя, творческая, уже требует своего, пусть еще неопределенного, пространства.
«Вина, как сказано в Законе, сама притягивает к себе правосудие, и тогда властям приходится посылать нас, то есть, стражу. Таков Закон.
Не знаю я такого Закона.
Тем хуже для вас.
Да он и существует у вас только в голове.
Вы это почувствуете на себе» (пер. Райт-Ковалевой).
Этот крошечный диалог пока еще только примеривается Кафкой. Чтение и самообразование сообщили ему сведения о великом Законе искусства. Эти сведения приходят извне, не встретили еще растущего из души, вернее встретили как раз, но пока они поврозь, это не кровь с молоком обиходного, но богатого языка, а раздельные молоко и кровь художественного процесса, Йозеф К. еще теряется в их неслиянности, не примерил пока, казалось бы, маскарадно-дорожный костюм служителя культа понимания, «он признался, что не знает Закона, а сам при этом утверждает, что он невиновен».
Вся сложность понимания кристаллизации процесса творчества в первой главе проистекает из того, что заявка на высокий творческий порыв высказывается ничтожными служителями культа мира сего: «Мы низшие чины, мы и в документах почти ничего не смыслим», «Мы, по крайней мере, по сравнению с вами, люди свободные, а это немалое преимущество», «Не расходуйте силы на бесполезные разговоры, лучше соберитесь с мыслями, потому что к вам предъявляют большие требования». Читателю трудно еще сообразить, что «высокие» требования высказываются якобы от имени плебса, бюргерства, обывателей. Но, как сказал незабвенный политический деятель эпохи перестройки, «процесс уже пошел».
«В комнате он тот час же стал выдвигать ящики стола; там был образцовый порядок, но удостоверение личности, которое он искал, он от волнения никак не мог найти. Наконец, он нашел удостоверение на велосипед и уже хотел идти с ним к стражам, но потом эта бумажка показалась ему неубедительной, и он снова стал искать, пока не нашел свою метрику» (Пер. Райт-Ковалевой).
Помимо улыбки, которую вызывает эта сценка, что-то еще не дает покоя (сведения о велосипеде у Кафки отсутствуют), пока не вспомнилось: случился злой час в жизни писателя, когда он сжег огромную кипу дневников и набросков. Конечно же, у него было удостоверение личности, но миру-то он хотел предъявить свои сочинения, пресловутое «удостоверение на велосипед», пока «эта бумажка не показалась ему неубедительной», он сжигает свои бумаги и с метрикой в руках некоторое время исполняет обыкновенные обязанности обычного человека. Требуемый же им «ордер на арест» как бы не предъявленные им чрезмерно высокие требования к своим сочинениям. Уж не приходится говорить о свидетелях его сочинительства.
« Вот мои бумаги.
Да какое нам до них дело! крикнул высокий. Право, вы ведете себя хуже ребенка. Чего вы хотите?»
Действительно, чего хочет Франц Кафка, как и тысячи начинающих литераторов? Молодости свойственно стремление выделиться, литературная деятельность при этом как бы всегда под рукой, обыватель, кроме недоумения и презрения, испытывает такое ощущение, что «тут, безусловно, есть что-то научное», фрау Грубах здесь далеко не второстепенная личность, может быть, это даже олицетворение «простого народа», которому Йозеф К. протягивает руку, но пожатия ее не удостаивается.
«Разве вы считаете, что на мне никакой вины нет?» это уже Йозеф К. вопрошает фройляйн Бюстнер. И Франц Кафка в случайном присутствии Фелиции Бауэр составляет вместе с Максом Бродом рукопись «Созерцаний»; после издания книга, первая книга писателя, отправляется к ней в подарок(?), в объяснение своей личности(?). В сущности, он задает ей вопрос, на который никогда не получит ответа. А ведь Йозеф К. говорит фройляйн Бюстнер: «Тогда вы мне хоть немного поможете в моем процессе».
Итак, следствие начинается.
«К., сообщили по телефону, что на воскресенье назначено первое предварительное следствие по его делу. Ему сказали, что его будут вызывать на следствие регулярно; может быть, не каждую неделю, но все же довольно часто. С одной стороны, все заинтересованы как можно быстрее закончить процесс, но, с другой стороны, следствие должно вестись со всевозможной тщательностью; однако, ввиду напряжения, которого оно требует, допросы не должны слишком затягиваться. Вот почему избрана процедура коротких, часто следующих друг за другом вопросов. Воскресный день назначен для допросов ради того, чтобы не нарушать служебные обязанности К. Предполагается, что он согласен с намеченной процедурой, в противном случае ему, насколько возможно, постараются пойти навстречу. Например, допросы можно было проводить и ночью, но, вероятно, по ночам не совсем свежая голова. Во всяком случае, если К. не возражает, решено пока что придерживаться воскресного дня. Само собой понятно, что явка для него обязательна» (пер. Райт-Ковалевой).
В дневниках и особенно письмах Франца Кафки встречаются рассуждения такого рода, когда писатель упоминает о своих рабочих (творческих) часах, днях и планах. Он всегда старался планировать работу за домашним письменным столом, потому что ходом семейной жизни и служебного распорядка был поставлен в определенные, неблагоприятные, мучительного порядка, рамки.
Итак, Йозефа К. вызывают на допрос. Некие люди будут читать, обсуждать, судить произведения Франца Кафки, если их обнародовать. Будущий писатель противится этому изо всех сил. Макс Брод употреблял всю свою настойчивость с тем, чтобы принудить друга выступить в печати. Пока что желание литературной известности не может победить душевной скромности и одновременно гордости Кафки.
«Я только хотел обратить ваше внимание, сказал следователь, что сегодня вы, вероятно, сами того не сознавая, лишили себя преимущества, которое в любом случае дает арестованному допрос.
К. расхохотался, все еще глядя на дверь.
Вот мразь! крикнул он. Ну и сидите с вашими допросами!» (Р. К.)
Вслед за «научный» в романе употребляется слово «ученый», даже больше «ученая дискуссия», словно бы речь могла уже идти и о критике.
Йозефа К. вторично на допрос не вызывают. Тем не менее он принял «правила игры» и «усмотрел в этом молчании приглашение в тот же дом в тот же час». «В сущности, сказал он, меня никто не уполномочил заводить здесь, как вы выражаетесь, новые порядки, и если вы, к примеру, скажете об этом следователю, то вас осмеют, а, может быть, и накажут. Более того, я ни за какие блага не стал бы вмешиваться в это дело и терять сон. придумывая какие-нибудь улучшения судебной процедуры, я тоже не намерен. Но обстоятельства, вызвавшие мой арест, дело в том, что я арестован, побудили меня вмешаться ради собственных интересов». Йозеф К. рассматривает «юридические книги» романы с непристойными картинками и глупым содержанием и восклицает: «И эти люди собираются меня судить!»
Это восклицание передает горечь литературных ощущений Франца Кафки, благоговение его перед Литературой натыкалось на изделия «ширпотреба», мало того на голоса и мнения, настолько далекие от литературы, что дискуссия с ними способна скорее запачкать, чем пролить свет на истину.
В наше время достаточно, например, прочитать агрессивные интервью автора сериала о «Бешеном» («Нет, это единственный выход! с упреком сказал служитель»), объявляющего свое творчество единственно верным и единственно ценным приобретением письменной культуры, чтобы умолкнуть не в недоумении с которого начал Кафка, а в озарении, которым Кафка закончил: «Внутренняя сторона этого судопроизводства так же отвратительна, как и внешняя, но дать такое объяснение было совершенно невозможно». Только и остается, увидев сонмы глянцевых обложек грамотных полковников и иже с ними, улыбнуться над фразой Кафки: «Особенно этот следователь он все пишет и пишет». И далее: «Но в конце концов и к такому воздуху привыкаешь. Во придете сюда раза два-три и даже не почувствуете духоты». Человек ко всему привыкает, говорит писатель, даже к нелитературе. Вот что Франц Кафка свидетельствует о языке подобной «литературы»: «Мы, остальные, как вы можете судить по мне, к сожалению, одеты очень плохо, да и смешно нам тратиться на одежду, ведь мы все время проводим в канцелярии, мы даже ночуем тут».
Нет, зря уж так писатели носятся со своими рафинированными шедеврами да еще пытаются разъяснить нюансы их и старательность слога:
« Да вы не извиняйтесь, сказал заведующий, ваша щепетильность весьма похвальна. Правда, вы зря занимаете место, но, пока вы не мешаете мне, я не стану возражать».
Глава третья самая смешная и самая язвительная (в той мере, насколько позволял себе писатель). Если мы попытаемся представить себе, в каком виде, к примеру, она может быть преподнесена в кинофильме «Процесс» Орсона Уэллса, то ничего не остается, как остановиться на выразительности фильмов Чаплина, но тогда за кадром останется смысловая нагруженность ее подтекстов, которого вообще лишено большинство американских фильмов.
В главе шестой дядюшка Альберт словно от лица многочисленных дядьев и прочих родственников семейства Кафки заявляет писателю:
«Йозеф, милый Йозеф, подумай же о себе, о твоих родных, о нашем добром именины всегда был нашей гордостью, ты не должен быть нашим позором!»
Писатель, входя в особые, почти интимные, пусть и опосредованно, отношения с окружающим миром, (во всяком случае окружающий мир воспринимает это именно так), одновременно громко и заявляет об этом процессе познания. Известно: бьют не за то, что воруют, а за то, что попадаются, вот дядюшка Альберт и корит Йозефа(?), писателя(?): «Хочешь проиграть процесс. Да ты понимаешь, что это значит? Это значит, что тебя просто вычеркнут из жизни. И всех родных ты потянешь за собой или, во всяком случае, унизишь до предела... сразу поверишь пословице: «Кто процесс допускает, тот его проигрывает».
Кафка словами К. отвечает: «Ты говоришь, что вся наша семья правда, лично я никак это не пойму, впрочем, это не существенно...» В дневниках писателя от 20 февраля и 23 ноября 1911года две записи о Клейсте фиксируют сходные с кафкианскими отношения с семейством и признание со столетним опозданием: «Лучшему из нашего рода».
Творчество Кафки не просто чуждо было его семейству его для них просто не существовало. Однажды Тауссиг сказал отцу Кафки, что знает его сына как писателя, на что родитель ответил разочарованно: «...как писателя... Тоже мне хлебная должность, которая ничего не приносит».
«К. тут же стал рассказывать, ничего не умалчивая» читайте «Письмо к отцу»! «и эта полная откровенность была единственным протестом, который он позволил себе против дядиного утверждения, что его процесс большой позор».
Одна из особенностей творчества Кафки заключается в том, что характеры его героев не строго фиксированы привязанными к ним высказываниями.
Конечно, объясняется это тем, что любой голос в его тексте голос самого автора, другое дело что все эти голоса распределены не линейно по горизонтали событий, а по вертикали многоплановости (своеобразная полифония), как бы по этажам смыслов. Даже Лени, и особенно Лени, с которой К. вступил в плотскую связь, подчеркивает: «Лучше исправьте свою ошибку, не будьте таким упрямым, все равно сопротивляться этому суду бесполезно, надо сознаться во всем. При первой же возможности сознайтесь! Только тогда есть надежда ускользнуть!»
Разве речь идет не о честности творческого процесса, не о духовной раскрытости, не об интимно-доскональном расследовании? И говорит об этом «маленькая грязная тварь» с точки зрения дяди. Вот оно до чего доходит: эта Лени, перформанс Франца Кафки «маленькая грязная тварь!»
Следующая глава, словно автор опасался недотошности читателя, продолжает взрезать сердцевину горького плода. «Мысль о процессе уже не покидала его. Много раз он обдумывал, не лучше ли было бы составить оправдательную записку и подать ее в суд. В ней он хотел дать краткую автобиографию и сопроводить каждое сколько-нибудь выдающееся событие своей жизни пояснением на каком основании он поступил именно так, а не иначе, одобряет ли он или осуждает этот поступок со своей теперешней точки зрения и чем он может его объяснить». (Р. К.)
Это уже не заявка, это почти обещание говорить правду, только правду и одну лишь правду. Высокий Верховный Суд призвал писателя к ответу., и он признал право, правоту и непреложность этого суда
А далее на шести страницах кряду процесс творчества внезапно показывает свою оборотную сторону сторону отвратную. Это то ли проект, то ли отчет о деятельности литературной камарильи Франц Кафка по прозвищу Йозеф К, никак не может взять себе в голову им движут совершенно другие чувства. Другие устремления. Профессия писателя уже не столь манит к себе, как вызывает ужас:: «...приходилось считаться с семейными взаимоотношениями; да и его служба отчасти зависела от хода процесса, потому что он сам неосторожно и даже с каким то необъяснимым удовлетворением упоминал о своем процессе при знакомых, а другие знакомые сами узнавали о нем неизвестно откуда; отношения с фройляйн Бюстнер тоже колебались в зависимости от процесса словом, у него уже не было выбора, принимать или не принимать этот процесс, он попал в самую гущу и должен был защищаться. А если он устал тем хуже для него».
«Но прежде всего, если хочешь чего-нибудь добиться, надо с самого начала отмести всяческие мысли о возможной вине. Никакой вины нет. И весь этот процесс просто большое дело, какие он с успехом часто вел для банка, и в этом деле, как правило, таятся всевозможные опасности их только и надо предотвратить. Во имя этой цели никак нельзя играть с мыслью о какой-либо вине, наоборот, надо все мысли сосредоточить на собственной правоте» (Р. К.).
Итак, в очередной раз всплывает проблема вины. Дело запутывается все более. Адвокат уже оцепил его сетью своих речений, примеров и знакомств, завлек его физически с помощью Лени.
Давайте зададим себе неприятный вопрос: а что, если адвокат Макс Брод? Ведь в его доме Франц Кафка встретил Фелицию Бауэр случайность, за которую он мог все-таки про себя упрекнуть его. несмотря на огромную сдержанность Кафки и дружбу с Бродом, не могло не искать выхода чувство некоторой зависимости и сознание явного покровительства друга.
«На такие и подобные разговоры адвокат был неистощим. И это повторялось при каждой встрече... было очевидно, что он хочет выставить себя в самом выгодном свете и, вероятно, никогда не вел такой большой процесс, каким, по его мнению, был процесс К». Вот! Кафка не мог не понимать, что при всей своей литературной плодовитости, а, быть может, именно из-за нее, Макс Брод был писателем среднего калибра, и покровительство бойкого удачливого литератора его таланту было ситуацией именно в стиле Кафки.
Было еще одно обстоятельство женитьба Макса Брода, в значительной мере оторвавшая его от друга, что нервный и впечатлительный писатель, в своих фантазиях, мог бы счесть даже предательством. Да и само начало эскапады с полицией могло иметь, в качестве одной из причин, желание доказать другу, что и он не шит лыком.
Кроме того, появившийся в восьмой главе «маленький тщедушный человечек», коммерсант Блок, дело которого адвокат ведет уже пять лет, уж не память ли о гимназическом друге Брода Боймле, ранняя смерть которого прервала эту дружбу, но и освободила Макса для новой. «К. подошел и заглянул с порога в низкую каморку без окон, целиком занятую узенькою кроватью». Макс с Францем говорили о тени Боймле над ними возможно, так трансформировалось впечатление от надгробия на могиле умершего друга Брода. И тут уже не отставить в стороне высказывания адвоката «Но красивы все, даже Блок, этот жалкий червяк». Уж не память ли это о могильных червях?
Вот что Йозеф К. говорит адвокату: «До этого я был один, ничего по своему делу не предпринимал, да и почти что его не чувствовал, а потом у меня появился защитник, все шло к тому, чтобы что-то сдвинуть с места, и в непрестанном, все возрастающем напряжении я ждал, что вы наконец вмешаетесь, но вы ничего не делали. Правда, вы сообщили о суде много такого, чего мне, наверное, никто другой рассказать бы не мог. Но теперь, когда процесс форменным образом подкрадывается исподтишка, мне этого недостаточно». Как бы заочный упрек Кафки своему другу.
«Как он унижался перед К., этот адвокат! И никакого профессионального самолюбия». А мы уже знаем, что Кафка тонко различал профессионализм привычного толка и дарованный свыше, «...вопреки всему, он крепко держался за К. Почему? Или процесс (курсив мой) К. действительно казался ему таким необычным, что он надеялся отличиться благодаря ему?»
Давайте выскажем эту жестокую правду, о которой намекнул К. Практика критерий истины. Не связав своего имени с именем Франца Кафки, Макс Брод не удержался бы в истории мировой литературы (о самой литературе я уж не говорю). Не таким же простачком оказался наш герой, глубины человеческой природы (хотя бы через самого себя) были ему подвластны. «Значит, таков был метод адвоката (и какое счастье, что К. попал в эту атмосферу ненадолго!) довести клиента до полного забвения всего на свете и заставить его тащиться по ложному пути в надежде дойти до конца процесса».
Многие упрекнули бы Франца Кафку в том, что он грешит иносказаниями. Что ж, он и не открещивается от этой своей «вины», но себя упрекал лишь за то, что иносказания были не абсолютно адекватны его представлениям природы вещей, природы отношений, вообще Природы. «Для обвиняемого движение лучше покоя, потому, что если ты находишься в покое, то, может быть, сам того не зная. уже сидишь на чаше весов вместе со всеми своими грехами».
Отрывок «Художник» производит странное впечатление именно потому, что трудно определимо, реальный ли у него прототип или несущий особую смысловую нагрузку фантастический персонаж. Безликие степные пейзажи, которые, в принципе, являлись для писателя любые картины в силу особенности его зрения, и заказной способ «Мастерства» Титорелли, как общественное явление, свидетельствуют о том, что писатель под именем Йозефа К. вступил в «ателье» художника. Но кого в разрядку напечатать или что тоже в разрядку идет представляет фигура художника?
«Да, сказал художник, я написал ее такой по заказу. Собственно говоря, это богиня правосудия и богиня победы в одном лице.
Не очень-то правильное сочетание, сказал К. с улыбкой. Ведь богиня правосудия должна стоять на месте, иначе весы придут в колебание, а тогда справедливый приговор невозможен».
Итак, Богиня Правосудия и Богиня Победы в одном лице? Но крылышки на пятках это уже атрибут Гермеса (Меркурия). Как известно, Гермес был проказлив и вороват, а еще он провожал души умерших под землю и в адском суде исполнял обязанности курьера. А тут еще чаши весов в руках, и на глазах повязка, и стоит он за троном судьи.
В данном случае богостроительство Кафки специфично. Этот сиамский близнец заказан художнику. Старательно-вороватое Правосудие, не хватает только лукавого глаза, блеснувшего из-под повязки. Творчество под присмотром подобного Правосудия, похоже, действительно, способно свести самого творца в могилу. Тем более что Титорелли далее работает над картиной пастельными карандашами, и фигура начинает походить на богиню охоты. А богиню охоты Артемиду звали еще Гекатой, богиней смерти. (Вспомним: «Да, меня затравили» говорит К.)
А далее в отрывке речь идет о невиновности и одновременно об оправдании. Антиномичность посыла заставляет читателя на каждом шагу спотыкаться о двойственность, а то и тройственность смыслов и в растерянности разводить руками: тайна сия велика есть. А тут еще автор устами художника подсказывает, что от суда может освободить лишь полное и оправдание (хотя о нем никто и не слыхивал), мнимое оправдание и волокита.
Мнимое оправдание, по-видимому, представляется Кафке тем, что в настоящее время именуется индексом цитируемости.
«Волокита состоит в том, что процесс надолго задерживается в самой начальной его стадии. Чтобы добиться этого, обвиняемый и его помощник особенно его помощник должны поддерживать непрерывную личную связь с судом. Повторяю, для этого не нужны такие усилия, как для того, чтобы добиться мнимого оправдания, но зато тут необходима особая сосредоточенность. Нужно ни на минуту не упускать процесс из виду...
И мы еще не должны забывать, что «вина, как сказано в Законе, сама притягивает к себе правосудие».
Итак, полное оправдание лишь абсолютно невинным, то есть не включившимся в процесс творчества, творчески-невинным; животные не виновны в своих инстинктах.
« Оба метода схожи в том, что препятствуют вынесению приговора обвиняемому.
Но они препятствуют и полному освобождению, тихо сказал К., словно стыдился того, что это понял.
Вы схватили самую суть дела, быстро сказал художник».
Приговор и освобождение. Вернее ни приговора, ни освобождения. Ни подлинная слава, ни мыканье литературной поденщины. Может быть, тот самый срединный путь, Дао литературы, которому (а не привходящим) Франц Кафка посвятил свою жизнь.
Если предыдущие главы романа были стайерской дистанцией притчи, то в главе «В соборе» мы попадаем в ее бездомный колодезь. Собственно, мы достаточно подробно рассматривали ее в разделе «У врат Закона», но у меня, например, осталось еще много вопросов.
К сожалению (или к счастью), задаваемые нами вопросы всегда характеризуют в первую очередь нас, а не собеседника. В некоторой степени беседа это разговор, к примеру, англичанина с русским на чуть знакомом им обоим немецком языке. Мы путешествуем по разным лабиринтам мысли. И об этом тоже говорит Франц Кафка. Свободный, он при помощи притчи вступает и в наш лабиринт. Лишенный корысти и честолюбия, он делится с нами, кроме своих, вечными истинами, а зачастую мы умеем даже догадываться, что его истины и есть вечны, потому что, формулируя вопрос, мы уже приближаемся к ответу. Так что, как сказал великий некто: «3а вопросы, товарищи!»
Но:
«Правильное восприятие явления и неправильное толкование того же явления никогда полностью взаимно не исключается».
И далее:
«Сам свод Законов неизменен, и все толкования только выражают мнения тех, кого это приводит в отчаяние».
Несогласие со сводом Законов, с законами природы, но и невозможность их изменения подвигают в качестве акта отчаяния на мыслительную деятельность, на толкование законов, как при избытке давления выпускают пар из котла локомотива, причем это делают так упорно, усердно и продолжительно, пока не обнаружат локомотив недвижным на паре железных линеек, а всю округу выжженной паром и мертвенной. Вот когда наступает действительное, окончательное отчаяние.
Глава подходит к концу, и К. спрашивает священника:
«Мы, кажется, подходим к главному выходу?
Нет, сказал священник, мы очень далеко от него. А разве ты уже хочешь уйти?»
Вот так мы вместе с Йозефом К. уходим из притчи в повседневную жизнь, хотя за минуту до этого нам ничто ни казалось более важным, чем предощущение озарения.
Первоначальный текст заключительных предложений в предпоследнем абзаце романа:
«...существовали аргументы, которые забыты? Несомненно, таковые существовали. Хотя логика и неопровержима, но против человека, который хочет жить, и она устоять не может. Где судья? Где высокий суд? Я обречен. Я сдаюсь».
Приговоренный говорит это не своим убийцам и даже не высокому суду. Наверное, наверное, Йозеф К. говорит это от лица Франца Кафки читателю. Размышление жалоба 1918 года.
Время создания романа 1915-1918, время первой мировой войны. Что же в нее перешло в роман неужели только солдат перед домом героя, ожидавший служанку? Даже и этот эпизод Макс Брод поместил в приложение.
Тем не менее известно, что Кафка дважды намеревался отправиться в этот период на военную службу: «Я хочу на военную службу, хочу уступить этому в течение двух лет подавляемому желанию» (Дневник, 11.5.16)
Чем не Лермонтов или Пушкин, рвущиеся на театр военных действий на Кавказе? Уж на кого Франц Кафка совсем не похож, а туда же! Со своим здоровьем, с грядущей чахоткой в груди и горле, кроваво прорвавшейся в 1917 году. Горловая чахотка приговор недвусмыслен. Конец жизни. Конец романа. Вот видите, как аукнулось еще и туберкулезный процесс. Одно к одному, одно к одному... Но сначала война закончится, Франц Кафка окончательно отпустит на свободу воздушный шарик с надписью «Фелиция», и жить, несмотря на все, надобно как ни в чем не бывало. И те отчаянные рыдания, которыми после окончательного разрыва с Фелицией, вернувшийся с вокзала Кафка разражается в каморке у Макса Брода на работе, были не катарсисом, не очищением от скверны чувства, скорее это горе ребенка, потерявшего любимую игрушку, последние рыдания юноши перед тем, как стать мужчиной. А Кафка в 34 года и выглядит юношей, это потом он, как и предсказывал, резко состарится. Может быть, он даже понимал, что предыдущая жизнь это летаргический сон, сохраняющий внешность в неприкосновенности, чтобы затем, по пробуждении, в одночасье состариться, одряхлеть, отбыть, наконец. И, как Сивилла, Франц Кафка заявляет: «Я обречен. Я сдаюсь».
Глава девятая
ОРСОН УЗЛЛС И «ЛАКОМЫЙ КУСОЧЕК» ФРАНЦА КАФКИФранко-американская экранизация романа «Процесс» 1963 года. Сценарист Орсон Уэллс, постановщик Александр Залкинд.
Несомненно, нет более кинематографически пригодного произведения Кафки, чем роман «Процесс». Правда, роман «Америка» проще, но не «смотрибельнее» «Процесса», и, видимо, режиссер решил продолжить на экране гениальную разработку писателя. Не из одного только желания показать, что «и мы не лыком шиты». Во вступлении к фильму критик на экране сообщает, что «в данном случае на экране встретились два гения и в результате...», далее следовали похвалы привычные для кинобомонда.
Как известно, совершенство это когда ни убавить, ни прибавить. Так что когда живой «гений» представляет гения мертвого, то как бы не случилось тут совершенства в квадрате. Но оставим эту «желтую» тему для киноведов, наша задача попробовать разобраться в том, как Орсон Уэллс представил Франца Кафку.
Экспрессионизм черно-белой гравюры, которой художники так любят иллюстрировать произведения Кафки, абсолютно понятен, соответствует художественной жизни в его время и в его окружении, но главное отвечает физическому видению мира писателем: Франц Кафка не различал цветов на палитре мира, что и отложило свой отпечаток на художественную манеру его творчества, и тут правота Орсона Уэллса неоспорима.
В качестве эпиграфа к фильму взята притча «У врат Закона» из предпоследней главы романа. Зритель еще не успел отрешиться от событий собственной жизни, только что погас свет в зале или вспыхнул телевизионный экран и на тебе! ни с того ни с сего ему предлагают решить кардинальный вопрос о жизненном пути, жизненном предназначении человека. Начало фильма эффектно для киноведов и неэффективно для зрителей. Более того, к концу фильма, в соборе, эта притча самая библейская в литературе! по существу пропускается, весь настоящий «Пар» сцены «ушел в гудок» в начале фильма.
Спешка вообще главный недостаток фильма. Галопом мчится он по страницам романа, создавая, конечно, условия для зрительского напряжения, но напряжение тот никак сконцентрировать не может.
Начало в пансионе фрау Грубах с диалогами, векторы внутри которых разнонаправленны, замечательно точно передают стилевое своеобразие автора, но боюсь для зрителя, незнакомого с текстом романа, все эти сцены покажутся сумбурно-нелепыми, а главное отчужденными и отчуждающими. Таким же чужим кажется и герой, зритель в погоне за репликами не успевает с ним близко познакомиться, привыкнуть к нему, выработать внутренние связи. Актер Энтони Перкинс предъявляет зрителю молодого Франца Кафку почти физически достоверно; в некоторых сценах его поза поворот головы, взгляд почти подтверждают физическое сходство. Но когда Энтони Перкинс, едва успев отрвать голову от подушки, произносит революционные речи в суде, в странном судилище, хочется всплеснуть ручками: «Батюшки светы!» Это, конечно, напоминает о митингах начала века, но смотрел-то на них Кафка со стороны! (Так и хочется сказать, что ему и в зале нашлось бы местечко, не стоит уж так однозначно выстраивать киносцены в пику сценам житейским».
Все события фильма разворачиваются на границе света и тени. Свет при этом выполняет просто подсобную, осветительную функцию, герои постоянно находится и живут в тени, правда, и жизнью-то это назвать трудно. В фильм роман попал не только с потерями (такие потери неизбежны), эти потери преднамеренны. Перед нами театр марионеток, выучивших фразы Кафки, и, хотя Орсон Уэллс объявляет, что фильм снят по мотивам романа «Процесс», мотивы автора романа были несколько иными, более человечными, наконец. Только музыкальный парафраз еще как-то оживляет фильм и зрителя.
В фильме роман адаптирован речь, например, больше идет об аресте, постоянное упоминание именно этого термина в начале задает тон дальнейшему развитию событий, зритель видит, что ареста нет вовсе, и последующее воспринимает уже с корректировкой на не усложняющуюся (как у Франца Кафки), а упрошенную точку Зрения.
Еще одна задумка режиссера придать вселенский размах событиям, это необозримого пространства залы и коридоры, лестницы и улицы. Контора место работы Йозефа К. вытягивается от одного берега континента до другого. Массовые сцены: та же контора и судебное заседание (кстати, сцены эти сняты в одном и том же, разделенном перегородкой помещении) грандиозны и своей населенностью вопиют ленивой массе зрителей, а чтобы у тех и вовсе не оставалось никаких сомнений, таблички с иероглифами на груди статистов напоминают о концлагерях всех времен и народов. А это уже «Крутой маршрут» Е. Гинзбург и «Обыкновенный фашизм» Ромма, до которых писал Франц Кафка и после которых снимал Орсон Уэллс.
Финальная сцена фильма не просто неубедительна она гротескна по отношению к самому Францу Кафке. Этот тройной марафон Йозефа К. с парой палачей на фоне городского пейзажа, эта витиеватая спешка (как бы покончить, поскорее покончить со всем этим!), эти два курьера-Харона с человеком-депешей, младенческое выражение лица приговоренного при виде кухонного, изрядно поработавшего ножа и неожиданный! хохот, символ... А, собственно, чего символ? Так Орсон Уэллс представляет лебединую песню Франца Кафки?! Увы, для этого надо слишком мало знать писателя...
Далее очередная находка взрыв пачки динамитных палочек и в столбе дыма свет из, якобы, врат Закона. Славная концовка! Если бы сюда вместо облака употребить облако ядерного взрыва, чем, по-видимому, и восхищаются критики, патетика была бы доведена до пределов поистине кафкианского (ложного, конечно же) виденья. Грандиозность события заслоняет маленького человека, а ведь в историческом промежутке между Мэйринком и Гансо Фалладой именно Франц Кафка спрашивал: «Маленький человек, где ты?» Орсон Уэллс ответил, но в его ответе затеряна истина.
Свой фильм Уэллс снимал в Париже. Ни Голливуд, ни Америка фильма не приняли. Энтони Перкинсу пришлось уехать во Францию и сниматься там. Франц Кафка Америке противопоказан. Но вот сообщение в конце 1996 года через тридцать три года! что в США снят еще один фильм по роману «Процесс». Буду очень удивлен, если он не окажется и на сотню миль дальше от Франца Кафки, чем изделие Оросна Уэллса. Что ж, поживем увидим.
Решением специального жюри по поручению Норвежского Книжного Клуба в 1992 году роман Франца Кафки «Процесс» признан книгой XX века. Удивительно, что Нобелевский Комитет не удосужился за столетие отступить хотя бы однажды, хотя бы ради Франца Кафки, от правила своих премий за долгожительство.
@ portalus.ru
![]()