Подлинное искусство всегда неразрывно связано со своей эпохой, с жизнью, с народом; закон этот с особой убедительной силой и наглядностью проявил себя в истории становления и роста советской литературы.
Вместе со всей страной она прошла славный почти полувековой путь. Автобиографии советских писателей, книги которых знает и любит народ, отражают вехи этого пути. Они содержат интереснейший материал для познания нашего времени, как бы воссоздают "автобиографию века", по меткому слову В. Луговского.
Рассказ о жизненном и творческом пути мастеров слова обогащает нас и познанием путей развития самой литературы; перед нами предстает ее богатство и многообразие, "живая история" литератур народов СССР - и тех, что имели давние художественные традиции, и совсем молодых, рожденных эпохой Октября.
И наконец, творческая автобиография большого писателя, который делится с читателем своими раздумьями о призвании художника, о задачах литературы, всегда поучительна для нас - мы приобщаемся к его богатому жизненному и художническому опыту.
Материалы эти интересны не только для широкого читателя, но и для исследователя, историка советской литературы.
В разделе "Художник и время", который вводится с этого номера, редакция предполагает опубликовать серию автобиографий известных советских писателей и критиков - представителей многонациональной советской литературы.
Поэтическое слово - это отзвук ритма сердца поэта. Каков ритм сердца, таков и лирический разговор с читателем. А сердцем, подобно хорошему тренеру, руководит сама жизнь. И поэтому сердце бьется то спокойнее и разме-
стр. 72
--------------------------------------------------------------------------------
реннее, то драматичнее и трагичнее. Это зависит не от желания поэта. Его биография, отражающая - время, сама своей рукой пишет историю лирического героя, определяет направление страстей и мыслей поэта, его "лирический разговор" с читателем. Порой слышишь в его лирическом голосе то стальную, строгую ноту, то - прозрачную и веселую. А то вторгается драматический, трагический тон. По-всякому бывает.
Наше время - время новых, упорных исканий. Время романтических устремлений и строгого, беспощадного анализа, когда мозг старается все охватить, осмыслить и переварить. Все это определяет стремление поэзии к синтезу и философским раздумьям. Жизнь тренирует, воспитывает сердце поэта.
2
Мать часто вспоминала:
- Несу я тебя маленького, плачущего вдоль берега Круои, прижимаю к груди. А нот подкашиваются, мочи нет. Третий день голодаю. Ни крошки хлеба, ни капли молока. Грудь увяла, кормить нечем. Брошу его, Думаю, в Круою, господь простит, он и сам видит, как мне тяжело. Затихнет горлан и уплывет с богом. Но нет! Гоню от себя искушение нечистого, прижимаю кричащее тельце к сердцу. Выращу, как бы тяжело ни пришлось. И вырастила. А ты такой неслух - матери родной не уступишь.
Вот так в трудном послевоенном 1919 году в Литве, в окрестностях Пакруоиса, впервые встретился я с этой нелегкой жизнью и странным, полным контрастов миром. Это случилось поздней осенью, когда небо над моей страной, навалившись на балтийский горизонт, становится уныло-серым и мглистым, а ежедневные ливни окутывают своими сетями дождливый наш край - Литву1. Скорее всего душа потому и рвется, как птица, из этой мглистой сети дождя к яркости, к солнцу, которым природа наделила нас так скупо.
Моя родная деревня называлась очень прозаично - Карейвишкяй2. Неподалеку устремились вверх величественные хоромы богатого барона. В их тени наша деревенька выглядела, как серый воробей рядом с нарядным павлином из баронского имения. Под моим окном привольно разрослись лопухи и крапива, а в имении, я слышал, цвели привезенные с юга розы. Как-то раз, еще мальчишкой, я захотел хоть в щелку взглянуть на это великолепие (розы меня и маленького привлекали гораздо больше, чем лопухи). Но меня схватили за шиворот, оттащили от забора, хорошенько всыпали палкой и обругали:
- Куда суешь нос? Это не для тебя, свиненок!..
- И подавитесь всем своим добром! - отрезал я гордо, утирая слезы обиды и бешено топча ногами землю. - У меня и свое есть.
И я побежал к Круое, чтобы наловить серебристых уклеек и набрать в колючем прибрежном кустарнике кислой синей ежевики.
Эти слезы с молодых дней как-то болезненно сблизили меня с неяркой и работящей моей Литвой. Я полюбил ее долгой, трудной и мучительной любовью. И это моя самая продолжительная и самая постоянная любовь.
--------------------------------------------------------------------------------
1 По-литовски Литва - Lietuva, одного корня со словом lietus - дождь.
2 В переводе Карейвишкяй - Солдатское.
стр. 73
--------------------------------------------------------------------------------
3
Мой отец, подпоясав конопляной веревкой русскую шинель, привезенную с войны, ежедневно брел в постолах по грязи за несколько километров на баронскую мельницу. Работал он там механиком. Иногда ходили втроем - отец, мать и я. Отец - на работу, мать -в местечко Пакруоис раздобыть что-нибудь. Сестра пасла гусей в другой деревне. Меня боялись оставить дома одного, поэтому отец и брал с собой на мельницу. Наверно, мы выглядели серыми, как земля, рядом с нарядной баронской коляской, которая иногда подобно ветру проносилась по дороге мимо нас. На барских полях нас прежде всего встречал крест, словно человек, раскинувший руки в безысходном горе и страдании. Мать, проходя мимо, потуже затянет, бывало, узел на платочке, будто поправляя его, и незаметно, тайком, чтобы не видел отец, перекрестится. А взгляд отца почему-то направлен в противоположную сторону. Я долго не понимал, почему мать точно побаивается креста, а отец будто сердится на него.
Во мне стало возникать какое-то двойственное чувство. Отец, уроженец западной Литвы, унаследовал от дедушки Юргиса, деревенского плотника, столяра и порядочного озорника, трудолюбивый и твердый характер, ясный, трезвый и логический ум и практичный, реальный взгляд на жизнь. Мать же была родом из восточной Литвы и принесла с собой в приданое аукштайтийский чуткий, нежный нрав, доброе лирическое сердце и целый сундук песен, сказок и преданий. Родителей моих жизнь никогда особенно не баловала, и каждый по-своему учил меня делать первые шаги. Мать, тихая и очень религиозная женщина, наставляет, бывало, по-хорошему просить бога ("...хлеб наш насущный даждь нам днесь..."), учит любви, А отец сурово, исподлобья смотрит на нас, крутит ячменный ус, усмехается и иронизирует ("...Ни бог, ни царь и ни герой..."-с этой песней он был уже хорошо знаком)-прививает чувство ненависти. Я так и не мог понять, почему отец часто усмехается: хоть он и работает на мельнице, хлеба дома всегда в обрез... И почему бы не попросить его у доброго бога? Мать просила. Отец не просил. Он сердился и кого-то ненавидел. В моем сердце пронеслись два ветра-любовь и ненависть., Позже я писал:
Тут начало поэта-дикаря,
тут скрещиваются две координаты-
любовь и ненависть...
(Подстрочный перевод)
...Поведет меня, бывало, отец на мельницу. А здесь весело, хорошо. Мельница ритмично постукивает, однообразно гудит, рассказывает длинную-длинную сказку. Из окрестных деревень съезжается много народу. На дворе шумно. Фыркают лошади. Люди тащат перепачканные мукой мешки. Запивают помол вкусным домашним ячменным пивом. Мочат рыжие щеточки усов в белой пивной пене и, попыхивая трубками, разговаривают с отцом о жизни.
А он кое-что уже повидал: был солдатом русской армии, прошел войну, внимал раскатам громов Октября. Не больно нравились эти разговоры хозяину мельницы. Позвал он как-то отца и говорит:
- Ты, я слышал, слишком много знаешь. К чему жерновам твоя мудрость? Поищи себе лучшего собеседника...
стр. 74
--------------------------------------------------------------------------------
4
С того раза на мельницу больше не пришлось ходить. Отец ушел на заработки в город. Мать нанялась в имение полоть огород. А меня забрала к себе сестра Мария. Стал и я пасти гусей. Здесь, на берегу Круои, я впервые услышал соловья. И долго потом с ним не расставался. Здесь подружился я с белогривой литовской березкой, со всем пестрым миром всевозможных птиц, зверьков и животных. Здесь я начал понимать, что человек в мире живет не один, что эта земля, солнце и луна, все деревья, птицы и звери - это единое целое природы - все они мои добрые друзья. Все они, понял я, помогают человеку лучше жить на земле. Я понял, что дерево живое, потому что из его раны течет бледно-зеленая кровь, как из моего порезанного пальца сочится красная. Нельзя, понял я, разорять птичье гнездо, потому что жизнь, как коршун, жестоко разорила наше собственное гнездо и меня, еще не оперившегося и не умеющего летать птенца, выбросила в осеннее ненастье и зимнюю стужу. Это баранауско1 - есенинское чувство близости к природе ("и зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове") окрасило позднее мои первые стихи.
Мне всегда хотелось как можно шире обнять взглядом этот непонятный мир - мир природы. Человек не должен быть эгоистом. Не он один живет на планете. Преобразовывая этот мир, приспосабливая его для своей жизни, он вместе с тем должен подумать и об окружающих его зеленых лесах, синих реках и солнечных озерах, о пестрых птицах, о своих друзьях животных и зверьках, чтобы и для них жизнь стала удобнее. Но главное, конечно, земля. Жизнь земли человек должен так заботливо организовать, чтобы она с радостью рожала и отдавала ему свои плоды. Урожай земли - ее материнская радость, ее солнечная улыбка. И как становится грустно, когда видишь печальным и хмурым ее материнское лицо мадонны: порою мало у людей сыновней заботы, и тогда мал приносимый ею плод, не улыбается земля счастливой улыбкой...
5
Через год отец забрал всех нас в Каунас: он уже работал на заводе слесарем. Мы поселились в нищем предместье. Улицы тут немощеные. Домишки деревянные, крохотные. По утрам пронзительно пело разом несколько заводских гудков и песчаными ухабистыми улицами тянулись рабочие, Возвращаясь с завода, заглядывали в грязный и вонючий кабак. Распивали пол-литра, закусывали селедкой, слушали болтовню гармошки. Была здесь церковь, в которую ходили женщины и дети. Вот и все радости моего детства.
Правда, досыта набродился я босиком по великолепным неманским берегам. Неман стал любимым героем моих песен и стихов. Ночи напролет просиживал я у костра, который жгли плотогоны. Рослые, загорелые и обветренные лесорубы и сплавщики рассказывали мне о таинственных и глухих лесах-великанах, о дремучих рощах, широких реках и заколдованных озерах. Много сказаний, легенд, преданий... Ах, как рвалась детская душа в этот широкий, еще неведомый мне мир - в романтически туманные, новалисовские синие дали...
--------------------------------------------------------------------------------
1 Антанас Баранаускас (1835 - 1902) - литовский поэт и языковед.
стр. 75
--------------------------------------------------------------------------------
А отец становился все печальнее? нелегка жизнь, если весь свой век приходится думать о хлебе насущном. Именно поэтому, может быть, уже сызмальства возникло во мне страстное желание, чтобы человек дождался такого времени, когда ему не придется заботиться о куске хлеба, когда он сможет подумать о множестве других прекрасных вещей, которых достаточно в мире. Словом, это была мечта о том, чтобы человек почувствовал себя человеком.
...Уходил отец на работу очень рано, когда заводские гудки разрывали утреннюю тишину. Возвращался, когда уже темнело, - усталый, чумазый, молчаливый, с печальными запавшими глазами. Иногда приходил сердитый, от него несло водкой. В такие дни он либо затевал ссору, в которой выливалась его накопившаяся злоба на жизнь, либо крепко прижимал меня к своей широкой груди и что-то говорил мне, изливая свою тоску... А я маленькой ладошкой вытирал у него с лица прозрачные, как капли водки, слезы...
Первое стихотворение я написал, когда мне было десять лет. До двадцати лет, примерно до войны, я создал целую кучу, как мне казалось, прекраснейших, неповторимых произведений: стихов, новелл, пьес, даже роман пробовал писать.
Вернувшись после войны, я почти ничего не нашел из этого собрания рукописей: сестра, преследуемая и перепуганная, уничтожила их. Остались лишь жалкие остатки. И все-таки кое-что удалось восстановить, кое-что еще и теперь восстанавливаю: эти юношеские стихи, пусть еще незрелые, дороги мне, в них я высказывал свои заветнейшие мысли.
Когда мне было пятнадцать лет, впервые в рабочем молодежном журнале появилось мое стихотворение о нашей окраине. Писать я начал не из самолюбивого стремления учить людей, а из-за большой боли и большой необходимости кое-что уяснить самому себе. И первые творческие опыты были скорее неутолимым желанием найти ответ: почему в жизни так много несправедливости, почему рабочему человеку так трудно живется?
Писание стихов захватило меня. Укрывшись от всех на чердаке, я пытался изложить на бумаге свое отношение к жизни, к миру. Казался он мне не бог весть каким совершенным, этот хваленый мир. Но с малых лет я не любил в трудные минуты обращаться за помощью ни к каким высшим силам, которые утишили бы мои обиды и помогли легче переносить страдания я боль.
Очень часто на чердаке заставала меня есенинская луна, иногда уже побежденного, свернувшегося в комочек и спящего, уткнувшись в белые ладони своего тайного друга - тетрадки стихов. Домашние замечали мое отсутствие и принимались искать. Отец сердился. Я исхудал, на лице остались одни глаза. Начал кашлять, часто болел. В моей аскетической практике первых литературных опытов отец прежде всего усмотрел опасность для здоровья. Он не доверял дружбе человека с бумагой и на мои литературные опыты смотрел косо: "Еще, чего доброго, болезнь какую в себя вгонишь".
стр. 76
--------------------------------------------------------------------------------
7
Я уже учился в гимназии. Писал стихи, пьесы для школьной самодеятельности, статьи о поэзии. Писал на уроках. Была у меня подруга, которая, помнится, необыкновенными чюрлёнисовскими красками разрисовывала фантастические весенние и осенние этюды: стихийно прорывающуюся зелень природы, опоясанную голубыми и розовыми радугами, словно какими-то прозрачными, парящими в воздухе лентами. Иногда я посылал ей "шпаргалку" - завернутое в бумажку новое стихотворение. А она иллюстрировала его в тетради для рисования.
Однажды такое стихотворение случайно попало в руки учительницы. А учительницей была наша замечательная поэтесса Саломея Нерис. Она преподавала в гимназии литовский язык и литературу. Вообще-то она не отличалась строгостью. Любила, стоя у окна, смотреть на зажженные свечи цветущего каштана или на прозрачные под лучами солнца желтые осенние листья, мечтала и, должно быть, что-то сочиняла (в ту пору меня гипнотизировали ее стихи:
Меня еще не было, цвела сирень,
меня уже не будет, она снова будет цвести,
и будут падать ее лепестки от холода и ветра,
как твои лепестки на мое сердце...).
Но иногда она бывала порывиста и нервна. В такой, по-видимому, момент Нерис заметила расшалившихся детей. Она подошла к парте, отняла у девочки мое стихотворение, прочла, улыбнулась и вернула: "Скажи его автору, чтобы он и дальше писал".
Так впервые познакомилась с моими стихами наш соловей - Саломея Нерис.
Несколько моих стихотворений попало также в руки другого известного литовского поэта - Казиса Бинкиса. Я написал ему письмо. В ответ он прислал мне на адрес гимназии приглашение прийти к нему. Письмо поэта торжественно, на виду у всех вручил мне сам директор гимназии. В воскресенье я робко, на цыпочках вошел в кабинет Бинкиса. Когда я вспоминаю об этом, меня и теперь поражает энтузиазм этого благородного человека. Солидный, уже седеющий поэт несколько часов кряду читал наизусть мне, шестнадцатилетнему юнцу, стихи Вердена, Рильке, Тувима, Есенина, Маяковского. Он рассыпал передо мной эти перлы поэзии, и мне становилось грустно и страшно, когда я вспоминал свои собственные опусы. Я был побежден Великой Поэзией, - но странное. дело! - я вышел из дома Бинкиса радостный, словно опьяненный, впервые так полно ощутив необыкновенную силу подлинного искусства.
Позднее мне довелось пользоваться и богатой библиотекой профессора Балиса Сруоги, нашего большого поэта и ученого. Его жена была моей учительницей истории. Иногда она приводила к себе домой и позволяла рыться в книгах какому-нибудь юноше, в коем подозревала способности к истории или литературе. Порой и сам Балис Сруога помогал мне выбрать книгу для чтения. Именно его я должен благодарить за серьезное знакомство с Блоком, с которым я и теперь неразлучен.
стр. 77
--------------------------------------------------------------------------------
...Чем больше я читал, тем труднее становилось творить самому, Меня начали безжалостно преследовать великие тени прошлого. Но писать все же не бросил. Писал даже в гимназии. Особенно - на уроках математики, физики и химии. Тогда я еще не понимал, что математика не меньше, чем любимая мною поэзия, помогает человеку совершенствовать жизнь. Тогда я не предполагал, что некогда вновь буду вынужден вернуться и к физике и к математике и с трудом постигать их законы. Тогда я не догадывался, что эйнштейновская математика такая же тонкая материя, как поэзия Блока. Поэзия казалась мне всеобъемлющей, она была для меня святым делом.
Но увлекался я не только литературой, но и историей, философией, общественными науками. С пятнадцати лет в гимназии, а потом в университете организовывал всевозможные тайные и нетайные кружки и группы, выпускал газеты, распространял нелегальную литературу, проводил собрания. Я окунулся в романтическую, полную опасностей и приключений революционную жизнь молодежи, в борьбу за социальную справедливость.
8
Все началось очень просто. Молодые рабочие парни с нашей окраины, с которыми я подружился, иногда давали мне почитать нелегальные коммунистические воззвания, газеты, брошюры. Сначала не больно много понимал я там, но мне нравилась в них прежде всего та истина, что миром должны править те, кто своими руками его созидает. И потом еще меня необычайно волновали революционный пафос, страсть, звук боевых труб, слышавшийся меж строк, меж слов...
Скоро я был, уже не только читателем нелегальной литературы, но и активным распространителем ее, а позже и сам пробовал сочинять и печатать воззвания. Меня приняли в подпольную комсомольскую ячейку. Мы обсуждали вопросы боевой тактики, принимали новых членов, создавали новые ячейки. Дома под матрацем у меня всегда лежала пачка нелегальной коммунистической литературы.
Мы делали попытки выйти из подполья и продемонстрировать, насколько выросли революционные силы. В 1936 году в Каунасе хоронили одного рабочего: во время забастовки на лесопилке он застрелил хозяина, а затем застрелился сам. Его не разрешали хоронить. Возникла стихийная демонстрация. Рабочие понесли гроб по улицам Каунаса на кладбище. Толпы народа волновались, как океан. Радостно и гордо было шагать в ногу с революционерами я старыми рабочими в замасленных спецовках. Мы шли, как юные и бесстрашные глашатаи, выбрасывая на улицы призывы Маяковского:
- Товарищи, на баррикады!
На нас напала вооруженная полиция, конные жандармы. Послышались выстрелы, Демонстрацию разогнали. Нас, молодых парней, били ружейными прикладами. Потом я несколько недель пролежал в постели. Но после этого хотелось работать еще яростнее.
Вскоре удалось создать нелегальную комсомольскую ячейку в третьей каунасской гимназии. Многие из ее бывших членов сегодня успешно работают
стр. 78
--------------------------------------------------------------------------------
в литературе, искусстве, науке: поэт В. Мозурюнас, прозаик К. Марукас, художник А. Савяцкас. Мы совместно пополняли свое образование, изучали марксизм-ленинизм, который нам тайно преподавал бывший журналист, а ныне известный прозаик А. Гудайтис-Гузявичюс. Нам помогали вышедшая из тюрьмы революционерка М. Мешкаускене, секретарь ЦК подпольного Союза коммунистической молодежи Литвы М. Бордонайте, учитель нашей гимназии коммунист Ю. Банайтис. Я подружился с замечательным подпольщиком С. Канцедикасом, с которым долгое время довелось работать плечом к плечу, с бесстрашным борцом О. Бараускасом, геройски погибшим в годы оккупации. Мы расширяли свою организацию, привлекая в ее ряды учеников других гимназий, молодых рабочих. Искали легальные формы работы. У себя в гимназии мы создали легальный кружок по самообразованию, назвав его именем Винцаса Кудирки. Он охватил почти всех гимназистов. В нем были разные секции: историков, биологов, литераторов, географов, физиков. Нам помогали прогрессивно настроенные учителя. Во всех секциях руководящую роль играли наши комсомольцы-подпольщики. Читались рефераты, проводились дискуссии, созывались бурные и интересные собрания... Мы издавали печатавшийся на шапирографе журнал, который заполняли собственными произведениями. Деятельность кружка приобрела широкий размах, и вскоре нашу гимназию стали называть красной. Мы посещали полулегальные рабочие маевки, собирали у видных деятелей науки и искусства пожертвования в пользу политзаключенных.
Поступив в университет, я включился в антифашистское студенческое движение. Пришлось бороться с членами фашистских корпораций. Осенью 1939 года во время службы в одном из вильнюсских костелов фашистские корпоранты затеяли драку, железными брусками избивали людей, молившихся по-польски. Это был позорный факт в жизни нашей Alma mater. Возмутились профессора и все прогрессивные студенты. Мне поручили написать по этому поводу воззвание. Я жил на окраине, в тихой улочке, в полуподвале. Мне дали печатные принадлежности, бумагу. Плотно закрыв ставни, я всю ночь писал,.; Потом это воззвание читали, правили, апробировали и наконец разрешили печатать. Засучив рукава, я мазал краску на валик, клал на ленту бумагу и печатал. До утра. А утром, сунув за пазуху только что испеченные прокламации, бегом пустился в университет. Лекции еще не начались. Я обошел все аудитории и совал воззвания в столы, клал на подоконники в коридорах, клеил на стены. Радостно было видеть, как во время лекций студенты их читают, передают из рук в руки. Дали прочесть и мне...
Начальство всполошилось. На следующий день по аудиториям и коридорам рыскали агенты охранки. О "провокационных воззваниях в Вильнюсском университете" писали газеты, сообщало радио. Но оппозиционные настроения нельзя было загасить. Группа профессоров выступила в печати с протестом против позорных действий фашиствующих молодчиков. Рост народного протеста находил отражение и в кругах передовой интеллигенции.
...И вот наступил великий перелом, ради которого мы работали и боролись. Никогда не забуду энтузиазма 1940 года. Теперь только я в полную меру ощутил, как радостно "делать жизнь". Правда, строить оказалось не менее трудно и сложно, чем бороться за свободу. Но я тогда не испытывал страха ни перед какими трудностями. Все казалось мне преодолимым, так как я всем сердцем верил и никогда не перестану верить в прогресс.
стр. 79
--------------------------------------------------------------------------------
В то время я работал в журналистике, был редактором органа ЦК ЛКСМ Литвы "Комяунимо тиеса" ("Комсомольская правда"), много писал. Меня восхищал революционный энтузиазм народа, "го труд, его стремление переделать жизнь. Работа в редакции газеты помогла мне спуститься с поэтических высот к земле, обогатила мою поэзию знанием Жизни, реальности"
9
Еще одной школой реализма стали первые бомбы. Всей душой возненавидел я насилие навязанной нам войны. С кровоточащей раной в сердце распрощался с Литвой и ушел на восток. В местечке Сморгонь, помнится, в последний раз оглянулся на запад. О, каким страшным и кровавым был тот закат! Мне сделалось так тоскливо, как никогда еще не были. Наверно, нет ничего печальнее, чем расставание со своим родным гнездом.
Во время войны я заболел тяжелой болезнью, называемой ностальгия, боль за поруганную Родину привела меня в широкие русские степи, где литовцы вместе с воинами других национальностей с оружием в руках прокладывали путь на запад.
(Никогда не забуду, как на фронте нам, литовцам, довелось освободить небольшую русскую деревушку неподалеку от Годуновских Кром, некогда названную Литвой.
Сквозь адский огонь, со слезами на глазах, вихрем ворвались мы в дымящуюся деревню. И вдруг ощутили себя в Литве... И от деревушки Литвы путь до Литвы был уже вдвое короче. Литва укрепила надежду. В этой деревеньке я нашел чудодейственный бальзам, лекарство от ностальгии.
Я снова стал писать. С фронта привез в Москву военные стихи. Они были написаны в ритме сердца рядового солдата. Так родилась и в 1944 году в Москве увидела свет моя первая книга лирики. Прочтя мои стихи, Саломея Нерис сказала: "Что ж, совсем неплохо. Пиши, милок".
Мы стали часто встречаться. Она и теперь оставалась для меня учительницей. Была поэтом чутким, глубоким, тонким, Пела от природы ей данным голосом, как соловей.
Мне помогали Пятрас Цвирка, Антанас Венцлова, Ионас Марцинкявичюс и другие литовские литераторы, которые считали своей обязанностью заботиться о младшем члене немногочисленной писательской семьи. Многих дорогих моему сердцу друзей, увы, уже нет в живых. С другими же меня и по сей день связывает рожденное еще в годы войны чувство единой, нераздельной семьи.
На освобожденную землю Литвы я привез стихи, полные героизма и боли, и издал свой второй сборник ("Ветер родины"). В Литве началась большая восстановительная работа; и поэтам надо было занять в ней свое место. Говоря по-военному, следовало "наладить связь" и разговаривать с очень разным читателем - в том числе и с отравленным войной, и со скептически настроенным, а то и с подозрительным я осторожным. А это нелегкое дело. Зачастую поэтический разговор получался очень уж декларативным, не берущим за живое, сухим, шаблонным, и потому он не всегда достигал цели. Хотелось завязать с читателем более откровенную, теплую беседу. За эти попытки на меня жестоко обрушилась ортодоксальная критика той поры. Несколько лет произведения мои не
стр. 80
--------------------------------------------------------------------------------
появлялись в печати. Но нет худа без добра: у меня теперь было много времени для совершенствования своей поэтической техники, я много переводил Пушкина, Лермонтова, русских советских поэтов.
10
Внутренне я был убежден, что бездушные железобетонные строфы гимнов, прославляющих лишь одну персону, могут умертвить поэзию, что необходимо искать какое-то иное поэтическое слово - теплее, искреннее, ярче, чтобы оно проникло в душу читателя. После долгих поисков что-то вроде бы и удалось нащупать. Я окунулся в сокровища фольклора. Меня поразила смелая, неожиданная, яркая, меткая народная метафора и поток сердечного тепла, разлившийся по всем нашим народным песням. По примеру трудолюбивых литовских женщин я попытался выткать пестрый узор новых песен. И почувствовал, что в душе моей снова забил родник лирики. Это было еще несмело, быть может, даже примитивно. Но это было искренне, тепло, просто и уж во всяком случае лучше, чем железобетон. Эти стихи, как выяснилось позже, сразу же нашли живой отклик.
Запах дома, в котором мы родились и выросли, навсегда остается для нас родным и милым сердцу. Но это не значит, что надо цепляться за старину или самому никуда не ходить и никого не впускать к себе. А почему бы, возникает вопрос, не построить еще более добротный, красивый и удобный дом? Тем более что соседи предлагают свою братскую помощь. Да и не в такое время мы живем, когда можно замкнуться в своем углу и отгородиться от всех. История человечества бушует, как океан. Мы должны научиться одной простой вещи - Жить в мире я дружбе с соседями, иметь как можно больше добрых друзей. Приглашать хороших соседей к себе в гости и самим иногда пойти поучиться у них. Великий гуманизм нашего века - это все укрепляющееся чувство братства людей труда во всем мире. Человек атомного века уже подумывает о налаживании контактов с другими планетами. Это превосходно. Но пока что, право, еще очень много дел здесь, на Земле.
Воплощение такого подлинного братства воочию увидел я на берегу озера Дрисвяты, что и вдохновило меня на "Братскую поэму". На этом великолепном озере, где сходятся границы Латвии, Литвы и Белоруссии, трудящиеся этих республик решили совместными усилиями построить гидроэлектростанцию дружбы. Я долго жил там. Мысль о братстве, о сближении людей разных национальностей захватила меня, она красной нитью прошла и через все написанное мною позже. Я считаю эту тему чрезвычайно важной для самого серьезного разговора с читателем. Это поистине тема мира.
В судьбе моего лирического героя постепенно произошла своеобразная метаморфоза: он стал мягче, добрее, человечнее. Наступили новые времена, было покончено с культом личности. Я собрал свои лучшие стихи - нигде еще не печатавшиеся и уже опубликованные - и в 1956 году издал их отдельной книгой. В память своей незабвенной учительницы Саломеи Нерис назвал я книгу "Мой соловей". За все лучшее в жизни я был благодарен Саломее, этому великому поэту земли Литовской, чудесному соловью. Она вывела меня в жизнь, она
стр. 81
--------------------------------------------------------------------------------
оберегала мой лирический голос... На пороге атомного века, быть может, несколько старомодно звучит это название - "Мой соловей". Но у него есть свой земной смысл н своя твердая логика. День-деньской трудясь вместе с пахарем, эта серая, незаметная птаха и ночью не замолкает, когда все давно уже отдыхают после трудной работы. В своей песне она словно осмысляет все, что сделано за день. Та книга и была скромной искренней песней своей земле.
11
"Мой соловей" лежал еще в типографии, когда я белой северной ночью уже стоял на палубе большого корабля. Корабль отчалил от берега и понес меня в Балтику. Словно опоздавшие пассажиры, догоняли меня заключительные строки "Братской поэмы": "Ах, дороги, дороги пыльные! Вы зовете меня из дому..." Я увидел многие новые для меня города Европы, я встречал теплые, как южное солнце, взгляды. Видел и холодные. Но радостно, что теплых, солнечных взглядов было гораздо больше, и это укрепляло во мне чувство братства. Я думаю, что это доброе чувство - в противовес всем черным чувствам, всякой лжи, всем средствам уничтожения человека - надо лелеять не только по отношению к своему собственному дому.
Как бы развивая главную мысль "Братской поэмы", я написал новую книгу - "Чужие камни".
Позже мне довелось увидеть большую часть земного шара. Я снова попал в Западную Европу, побывал в Индии, Соединенных Штатах Америки, в Южной Америке. Мир, казавшийся когда-то таким большим, постепенно начал сжиматься, уменьшаться и весь уместился в моем небольшом сердце, Но теперь о" волновался, стучался в стенки сердца, стремясь вырваться из него. Так появилось еде несколько книг лирики - "У подножья звезд", "Солнце в янтаре", "Автопортрет и авиаэскизы".
И вот большой цикл "Человек". Он родился в 1956 - 1957 годах и вошел в книгу "У подножья звезд".
Я полюбил весну, непрерывное обновление жизни. И еще больше полюбил человека, который это обновление совершает, человека, который обновляется сам в борьбе, разрушая плохое и строя новое. Поэзия, казалось мне, как раз и призвана пробуждать человека в человеке, воспитывать чувства деятельного добра и благородства, бороться со всем, что мешает людям быть людьми, ведет к их порабощению - материальному и нравственному, - бороться со всем, что будит чувства тупого зверя, ненависть к человеку, стремление осквернить его душу.
12
Мне ничего не пришлось изобретать и придумывать в своей книге. Случилось так, что сама жизнь сконцентрировала все внимание на объекте, наиболее достойном внимания поэта, - Человеке.
В свое время этого Человека основательно затмил культ одной личности. Когда этот культ был устранен, на передний план во всем своем величии выступил Человек - великий и простой, во всей своей красоте. Это и стало глав-
стр. 82
--------------------------------------------------------------------------------
ным мотивом моей книги. Конечно, книгу поэзии трудно комментировать. Особенно самому автору.
Я стремился написать программную книгу о Человеке - своего рода поэтическую декларацию Человека. И до сих пор в разных аспектах и вариантах возвращаюсь к ней и развиваю ее мотивы. Хочется углубить эту тему - главную тему нашего искусства.
Ведь когда мы раскрытыми глазами всмотрелись в человека, то первое впечатление было такое, словно мы обрели его заново. А вновь обретенное всегда бывает бесконечно красивым, величественным, влекущим. Эта книга и была плодом моего восхищения Человеком, моей любви к Человеку.
И вместе с тем я считаю, что это реалистический взгляд на реального Человека. Правда, как следствие моего восхищения им, герой мой получился несколько гиперболическим, как говорится, с большой буквы. Как-то один читатель спросил меня: "Вы изображаете красивого и большого Человека, но разве он уже есть? Видели ли вы его? Разве это не Человек будущего?"
Я считаю себя реалистом. Я верю, что такой человек уже родился, он уже живет, растет, и никто уже не остановит его рост. Иначе я, наверно, и не написал бы этой книги. Я получил и продолжаю получать множество читательских писем. Из всех них я сделал один вывод: если человек еще часто и не ощущает себя таким, то он хочет быть красивым и настоящим.
Если, наконец, человек еще и не достиг тех высот, на каких мы иногда видим его в своем поэтическом воображении, то позвольте поэту испытать ни с чем не сравнимое чувство матери-родительницы. Какая мать, кормя грудью своего младенца, не рисует себе его в будущем большим, красивым, счастливым? Это священное чувство матери близко и многим писателям, творящим и любящим нового человека.
Я знаю, некоторые буржуазные писатели на Западе прилагают немало усилий, чтобы создать и антипод такого человека - античеловека. Гуманизму противопоставляется бесчеловечность, цинизм. И когда я работал над своей книгой стихов, мне хотелось решительно поспорить с концепцией человека, в основе которой якобы лежит вечный и неразрешимый конфликт между Каином и Авелем, с концепцией "минус-человека". Меня страшит измельчавший, противоречивый, пассивный антигерой, разрушенная двойственная личность, которая уже не в силах бороться со своим "минусом". Человек, разумеется, сложен и противоречив. В свое время мы его упрощали. Это отнюдь не "винтик" и не сказочный, всегда побеждающий герой, которому все дается легко и просто. Человек сложнее, чем мы иногда полагаем. Однако пессимистический взгляд менее всего способен проникнуть в эту сложность. Такой взгляд на человека - это ложь, беспомощная капитуляция перед злом. Есть реальный человек с его реальной борьбой, с его реальными достоинствами и недостатками.
К человеку нельзя подходить со знаком "минус": чем больше мы будем отнимать у него его врожденные или же в жизни приобретенные хорошие качества, тем ближе мы будем подходить к нулю. Это математическая логика. Нуль -это просто ничто. Человеку вовсе не надо, чтобы его отрицали. Человека надо утверждать. Я считаю так: если у деятелей искусства из другого стана выпадает из рук знамя гуманизма, если они предаются пессимизму и отчаянию, то мы, художники нового мира, призваны еще выше поднять это знамя, На котором начертано: "Все для Человека".
стр. 83
--------------------------------------------------------------------------------
"Человек человеку - друг, товарищ и брат" - эти священные слова, определяющие принципы нашей коммунистической морали, написаны самой историей.
Там рухнули идеалы, огонь войны стер со знамен следы великих мыслей о правах и достоинстве человека. Здесь рождаются новые возвышенные идеалы. И разве не во имя этих идеалов мы с малых лет поклялись жить и бороться? Братское чувство надо долго и терпеливо воспитывать в сердце. Это вовсе не легкое дело. И кто же, как не живопись, музыка, поэзия, может пробудить и воспитать это чувство? "
Нельзя забывать о том, что цель наша - воспитывать людей, воодушевленных высокими идеалами. А такой человек - истинно благороден, нравственно устойчив, он - "человек для людей. Его большая внутренняя культура и эстетический вкус помогают ему приносить гораздо больше пользы обществу ив то же время раскрыть все свои возможности и способности. И поэты, художники должны своим родом оружия бороться за возрождение человека, за формирование гармонической, красивой и совершенной личности.
В моей книге дан обобщенный, если можно так сказать, философско-символический образ человека. Но ведь философия как самоцель вряд ли кого вдохновит в наше время. Философские раздумья нужны человеку для того, чтобы изменять себя и мир, перейти как бы "в новое качество" в своей повседневной практической деятельности.
Да простится мне, что я как бы поднял человека на пьедестал и сделал его ярче и крупнее. Культ Человека - разве это плохой культ? Мы с каждым днем все отчетливее ощущаем внутреннее духовное освобождение человека. Человеческая душа вызволяется из сковывавших ее долгое время предрассудков, эгоизма, рабской покорности. Вот почему в голосе поэта порой еще слышится строгое предупреждение, трагическая нота, когда он говорит о человеке. Империализм ведь еще существует. Человеку еще грозит большая опасность. Но все явственнее звучат любовь, гордость и восхищение Человеком. Радостно видеть, как с каждым днем все шире раскрываются его глаза, как, просыпаясь ото сна, набирает все больше сил красивый, крепкий, свободный душой и телом Человек. Кому же, если не поэтам, спеть в его честь восхищенный гимн?
То, что я попробовал сделать своей книгой, было лишь началом, лишь своеобразным экспериментом, на который художник, как и ученый, имеет право. Это начало того, что можно будет сказать в будущем, если позволят силы и условия; Теперь моя тема Человека ветвится, детализируется, развивается.
В 1962 году за цикл стихотворений "Человек" мне была присуждена Ленинская премия.
13
Литературная форма прогрессирует так же, как и человеческая мысль. Каждый раз, когда обращаешься к истории литературы, с новой силой убеждаешься в том, что "все течет, все изменяется" и здесь. Нет вечных канонов. Средства художественной выразительности, жанры и стили, манеры и направления вырастают друг из друга, порой скрещиваются, и тогда возникают гибриды; часто эти формы борются между собой, исчезают или развиваются и заново рождаются уже в новом синтезе. Сменяя друг друга, эпохи выбирают себе краски, звуки, ритмы и эстетические принципы.
стр. 84
--------------------------------------------------------------------------------
Ведь самой жизнью доказано, что лучшей традицией не только в культуре, но и в других сферах жизни является традиция постоянного революционного обновления. Подобно этому и в искусстве родилась добрая традиция вечных поисков. Искания, разумеется, не были бы исканиями, если бы каждое открытие сразу же канонизировалось и превращалось в обязательный для всех эталон. Нивелировка в свое время нанесла большой вред художественной жизни: только многокрасочная картина доставляет радость сердцу. Сила исканий, их красота в том и заключается, что они открывают дорогу величайшему разнообразию; всем возможностям, всей гамме красок.
Я люблю творение нашего века - космическую ракету. И до сих пор все еще люблю серого земного соловья. Слушая соловьиное пение, человек поднимает глаза в звездное космическое пространство и смотрит на звезду, в которую когда-нибудь вонзится ракета. Но и в гуле ракет человек будет тосковать по ассонансам соловья.
Поэту должны быть доступны "все впечатленья бытия". Радости и боль мира он должен пропустить через свое сердце. Известно, что соловей часто так опьяняется своим пением, что получает инфаркт сердца и мертвым падает с ветки. Мы, рыболовы, немало побродившие ночью и ранним утром по звенящим приречьям, хорошо знаем это. Если поэт боится рисковать своим сердцем, его искусство никого не сможет захватить. Искусство требует полной самоотдачи...
Теперь об исканиях можно говорить уже не абстрактно. Они уже дали некоторые результаты в архитектуре и в музыке, в изобразительном и декоративном искусстве, в театре и в кино, в литературе. Но жаль, что искания не всегда встречают должное понимание. Конечно, не только смешно, но и вредна объявлять новаторским всякое манерно написанное произведение или ученический опус. Но иногда становится непонятно, почему слово "новаторский", хорошо прижившееся в науке и в трудовой практике, не всем по душе в искусстве. Искания - это горение и беспокойство. А ведь без этого нет подлинна художественного творчества. Искания - это не отъединение от традиций, не нигилизм. Это поиски новых просторов, новой связи между Человеком и Историей, Человеком и Эпохой. Это поиски новых возможностей в стиле, манере, материале.
Странно было бы смотреть на сегодняшний мир глазами художника XIX века. Все глубже проникают в сущность природы естественные науки. Человеку становятся все доступнее и мельчайшие частицы материи, и бескрайние космические дали, и глубинные тайны земли. Надо ли говорить об изменениях в общественной жизни! Под влиянием политики, экономики, великих потрясений века человек внутренне вырос, взгляд его стал строже, критичнее. А взглянув новыми глазами на мир, он, разумеется, уже не сможет, да и не захочет вернуться к своему прежнему несколько наивному воззрению на природу, на все окружающее.
В искусстве лишь произведение беспощадно правдивое, исполненное глубоких мыслей, большого эмоционального накала, драматизма способно взволновать и потрясти нашего современника. Писатель обязан все глубже и тоньше проникать в свой материал - в жизненное содержание, в душу человека.
В поэзии появилось больше синтетических средств, аллегоризма, гиперболизации, обобщения и аналитической мысли. В буднях писатель зачастую ищет
стр. 85
--------------------------------------------------------------------------------
теперь исключительное я романтическое, из повседневности он создает необычные художественные конструкции, которые будят воображение. Серая фотография-натурализм, копирование действительности - никого не волнует.
Читатель ищет в наших произведениях сильные и глубокие чувства, подлинную жизнь, глубоко осмысленную и прочувствованную художником. Именно поэтому, повторяю, литература, как и наука, должна иметь право на эксперимент. Конечно, есть опасность, что при запуске ракеты на луну раз-другой она может и не оторваться от земли. Но она все же обязательно взлетит. А страх "найти искомого заранее сковывает инициативу и творческие силы поэта.
14
Художник, подобно алхимику, должен владеть волшебным секретом, с помощью которого он может любое жизненное явление сделать фактом искусства. Каждый писатель сам находит созвучные времени художественные средства. Тут не может быть общих, обязательных для всех рекомендаций. Одно ясно: слово поэта должно быть теперь многозначным, оно должно нести в себе не одну, а несколько красок.
Поэтическую азбуку все мы сравнительно легко осваиваем, обучаясь ей у других поэтов и по канонизированным учебникам. Гораздо труднее в искусстве заговорить своим голосом и в ритме своего собственного сердца.
Долгое время мне было достаточно поэтической азбуки. Но чем дальше, тем больше зрело недовольство канонами. Я почувствовал, что не могу писать ровным традиционным ямбом: мне казалось, что он убивал стихийную музыку заводских станков. Постепенно мой стих становился асимметричнее, свободнее. Я и сам не заметил, как перешел к верлибру, у каждого поэта свой путь, тут не может быть общих рецептов. Но если у меня лично теперь рождается стихотворение, скажем, о ручейке, то и его мне трудно уложить, а ямб - мне кажется, это сковывает живую воду источника, а ведь ручеек должен и в стихотворении кипеть, бурлить, сверкать всеми красками, звучать разнообразными ритмами, как в самой природе. Чтобы уловить подлинные звуки природы, стих требует уже не книжного канонического музыкального звучания, а естественного, более богатого и многообразного ритма. В природе ритмы разнообразные, хаотичные, гармония много сложнее. Здесь гораздо больше красок, чем мы привыкли употреблять. Так и человек. Всмотритесь внимательнее. Он значительно глубже и сложнее, чем кажется на первый взгляд.
Ритм природы не умещался у меня в четырехстрочную строфу - ведь в жизни он бьет ключом, обрушивается водопадом... И мне жаль того дорогого материала, который разбрызгивается по сторонам или переливается через край. Хочется уловить каждую каплю, каждую кроху и найти для них место. И пусть лучше деформируется внешний вид стихотворения, лишь бы только в нем уместилось больше природы, жизни и Человека.
Я стремлюсь к естественному течению, к свободному, естественному ритму, к поэтической импровизации. По-моему, это намного труднее, чем все, что я делал до сих пор. Естественная, свободная форма вовсе не означает бесформенной словесной массы. Это форма сложнейшей гармонии. Часто она приходит "месте с жизненным содержанием: оно само выбирает для себя и диктует са-
стр. 86
--------------------------------------------------------------------------------
мую лучшую форму. Но это процесс отнюдь не механический. Он труден потому, что трудно совладать со всей огромной массой слов, которая может тебя опрокинуть, растоптать и уничтожить. И все же приятно ощущать сопротивление материала, одолеть, победить эту бесформенную массу и услышать в строке адекватный ей ритм живого ручейка, живые ритмы природы...
Я не догматик формы. Если диктует содержание, то пишу в самой традиционной форме. Недавно я издал сборник, где рядом с, так сказать, "естественными", "стихийными" ритмами и импровизацией стоят сонеты. Так уж получилось. Все на своем месте. Различны темы, материал, цель - различны и художественные средства. Теперь мне начинает казаться, что надо стремиться к. некоему равновесию-синтезу формы.
В современной физике идет не только процесс поиска все более дробных: элементарных частиц материи. Как известно, ученых занимает и реакция синтеза. От успешного решения данной проблемы будет зависеть управление цепной атомной реакцией - человечество получит вечный источник энергии. Ее запасы на планете неисчерпаемы.
Мне кажется, что наименьший результат в искусстве могут дать фанатическое упорство и пуризм. Нельзя отбрасывать ничего из того, что создано руками, разумом и сердцем человека на протяжении столетий и тысячелетий ж продолжает создаваться ныне. И хочется самому попытаться произвести некий синтез стихотворных форм, где слились бы воедино прошлое, настоящее и будущее, канонический и белый стих, проза и диалог, репортаж и раздумья, мысль и чувство, музыка и пластика... Ничего не отбрасывать. Все хорошо, все ценно, все нужно. Соединять отдельные элементы и получать качественно новый элемент. Слово - это "реакция синтеза" нескольких элементов.
Некогда, как я уже говорил, мне не хотелось учить физику. Жизнь отомстила. А теперь эта наука вызывает совершенно другие мысли, выводы и учит по-новому, гораздо тоньше смотреть не только на строение вещества, но и на самое поэзию. Конечно, и средства и назначение науки и поэзии различны, но связь между ними есть. Как две параллели - они координируются друг с другом и устремляются в будущее, как бы дополняя друг друга, помогая совершенствовать метод художественный и научный. Атомная физика, новая математика, кибернетика, космогония нуждаются в большой поэтической смелости, фантазии, мечте. Поэзии же нужны их знание, глубокая мысль.
15
О моих учителях.
Один литовский критик попытался напомнить мне об Уолте Уитмене. Да разве только Уитмен? Критик забыл или недостаточно знаком со своей родной литературой. Конечно, многоплановая словесная монументальность Уитмена, его космичность, смелость и новизна мысли для меня, как и для многих других, были и остаются образцом, достойным восхищения. Но ведь и сам Уитмен вырос из совершенно определенных, самых древних литературных и фольклорных источников. Мы легко можем их распознать.
Если обратимся к литовской литературе, к фольклору - столько тут богатств, еще не раскрытых, не освоенных нами! Меня всегда поражали и восхи-
стр. 87
--------------------------------------------------------------------------------
щали гекзаметры великого родоначальника нашей литературы Кристионаса Донелайтиса. Их необузданное, свободное, естественное течение, их эпическая монументальность всегда действуют на меня ошеломляюще. И не только монументальный гекзаметр, но и само содержание поэмы. Меня всегда восхищает связь героев Донелайтиса, простых крестьян, с Великой Природой, интереснейшая натурфилософия поэта, культ Солнца в поэме (пережиток язычества в сознании христианского поэта-ксендза) и, наконец, стремление создать гимн Человеку, Это моя настольная книга. Сколько бы раз я ни перечитывал ее, всегда нахожу в ней что-нибудь новое и нужное для себя. Так что учиться есть у кого, тем более если вспомнить, что были еще Данте и Уитмен, Гёте и Верхарн, Маяковский и Элюар. Великих писателей немало, и у каждого из них мы чему-либо учимся.
16
Но для каждого из нас наступает время заговорить своим собственным голосом, увидеть жизнь своими глазами. Легко быть учеником и эпигоном. Еще легче - ничему не учиться. Труднее всего работать самостоятельно, пусть и без особых претензий.
О планах на будущее не стоит говорить - и нескромно, и не нужно. Появится произведение, и всякий, кому это интересно, сам сможет познакомиться с ним. Так-то лучше.
Но о внутренних процессах, происходящих в сердце поэта, несмелым пунктиром, графически, как на электрокардиограмме, сказать можно. Это не повредит.
Помню, когда в детстве я начал писать первые опусы, то очень хотел стать поэтом: что может быть выше, благороднее! Жизнь, работа, наконец, мои собственные усилия помогли мне овладеть ремеслом вашего нелегкого дела. И вот я стал поэтом. Но вдруг это звание показалось мне не таким уж высоким. Кто-то сказал, что настоящий поэт начинается там, где кончается человек. Для советского художника эта мысль звучит абсурдно. Мне хочется, чтобы поэт слился с Человеком и растворился в Человеке. Разве этого мало? Разве мало "быть просто Человеком? Или, наконец, не важнее ли всего быть в первую очередь Человеком и делать все, что положено Человеку, в том числе и писать стихи?
Труднее всего самому стать человеком и помочь в этом другому. Но разве не это самое главное в жизни каждого из нас?
И если некогда наступит день, когда я помогу кому-нибудь стать Человеком, тогда, полагаю, я и сам получу право на это звание, а ничего другого я и не желаю.
Перевод с литовского Б. ЗАЛЕССКОЙ.
г. Вильнюс
стр. 88