Рейтинг
Порталус


Е. Ю. СЕРГЕЕВ. "ИНАЯ ЗЕМЛЯ, ИНОЕ НЕБО..." ЗАПАД И ВОЕННАЯ ЭЛИТА РОССИИ (1900-1914 гг.)

Дата публикации: 18 февраля 2022
Автор(ы): А. СТЫКАЛИН
Публикатор: Научная библиотека Порталус
Рубрика: ВОЕННОЕ ДЕЛО
Номер публикации: №1645200088


А. СТЫКАЛИН, (c)

М., 2001. 282 С.

Для отечественной, да и мировой исторической науки последних десятилетий характерен повышенный интерес к субъективному фактору истории во всей его многомерности. Речь идет в данном случае, разумеется, не о деяниях отдельных лиц, "двигающих" историю, а о состоянии умов в определенный отрезок времени, о сознании социальных групп, занимавших в тех или иных исторических условиях ведущее положение в обществе и в силу этого оказывавших решающее влияние на выработку внутри- и внешнеполитического курса отдельных государств. Едва ли можно в полной мере осмыслить причины роковых неудач России в Первую мировую войну без исторической реконструкции сознания элитных слоев российского общества и далеко не в последнюю очередь военной элиты - генералитета и высшего офицерского состава военных и морских министерств и генеральных штабов. Монография Е. Ю. Сергеева обращается к изучению одного из важнейших аспектов духовного мира российской военной элиты. Речь идет об отношении к западным странам, их государственным системам и политическим порядкам, принципам организации армии, национальным культурным традициям. Насколько адекватен был образ западного мира в целом и его отдельных национально- государственных составляющих в сознании российского генералитета и высшего офицерства? Сквозь призму каких стереотипов воспринимала военная элита России экономические и политические изменения, происходившие в начале XX в. в Германии, Великобритании, Франции, Австро-Венгрии, Италии, США? Как трансформировались эти стереотипы с течением времени, под влиянием существенных перемен не только на Западе, но и в самой России, и какую роль они сыграли при выработке военных доктрин, определявших стратегию российского командования в условиях резкого нагнетания напряженности в Европе накануне Первой мировой войны? На эти и ряд других вопросов автор пытается дать ответы, опираясь на тщательный анализ разнообразных источников, демонстрируя при этом глубокое знание исторического контекста - как внутрироссийского, так и международного.

Формирование в последние десятилетия новой области гуманитарного знания - имажинологии - сопровождалось выработкой надежного методологического инструментария, позволяющего реконструировать представления отдельных этнических и социальных групп о ближних и дальних соседях. При этом ученым-историкам приходится вступать в сферу смежных гуманитарных дисциплин - в первую очередь социальной психологии и культурологии. О неплохом знакомстве Е. Ю. Сергеева не только с отечественной, но и с зарубежной (в первую очередь англоязычной) литературой 1990-х годов по имажинологической проблематике свидетельствуют многочисленные ссылки на работы коллег, применявших те или иные методы и подходы при изучении стереотипов сознания отдельных социальных групп (из значительной литературы самых последних лет вне поля его зрения остались разве что два содержательных сборника 2000 г., посвященных взаимным представлениям русских и поляков [1; 2] и уже успевших вызвать определенный резонанс в профессиональной среде). При этом автор отнюдь не оказывается в плену чужих схем -из методологических приемов, апробированных другими учеными, он выбирает только то, что способствует решению стоящих перед ним конкретных исследовательских задач. Одно из достоинств труда Е. Ю. Сергеева состоит в обращении к широкому кругу источников, ранее мало или совсем не использовавшихся в исследованиях отечественных "имажинологов". Объем переработанной им документальной базы поистине впечатляет - наряду с многочисленными документами семи московских и петербургских архивов (АВПРИ, ГАРФ, РГВИА, РГИА, РГА ВМФ, отделов рукописей РГБ и РНБ) в работе широко использованы пресса и публицистика начала XX в., мемуары военных деятелей. Особый интерес представляют донесения российских военных атташе в западных столицах, не только отражавшие, но и в определенной мере формировавшие образ Запада в сознании российской военной элиты начала XX в. (см.: [3. С. 92 - 95]).

Главные выводы монографии Е. Ю. Сергеева не вызывают возражений. Действи-

стр. 83


тельно, "к началу Первой мировой войны военная элита России не успела, опираясь на опыт Запада, предложить каких-либо заслуживавших внимание проектов изменения всего вектора политической эволюции империи, способных консолидировать русское общество" (С. 229). Эта привилегированная прослойка общества не только не сумела выступить "локомотивом" реформ (как это было в XX в. во многих европейских, ближневосточных, латиноамериканских странах), но, напротив, "по своей сути являлась антагонистом политической и экономической модернизации" (С. 242). Инертность сознания военной элиты, ее слабая способность адаптироваться к вызовам времени проявилась, среди прочего, в недооценке экономического и военного потенциала западных стран, а с другой стороны, в переоценке возможностей России. Как справедливо пишет Е. Ю. Сергеев, представления о колоссальных ресурсах Российской империи "создавали у автократического режима иллюзию неограниченных стратегических возможностей. Даже неудача на Дальнем Востоке поколебала ее для большей части военной элиты лишь в малой степени, поскольку объяснялась происками бунтовщиков, подкупленных врагами России в ходе "смуты" 1905 г." (С. 106). Все это не могло не сказаться на выработке оборонной доктрины и - шире - концепции обеспечения национальной безопасности России в условиях назревания мировой войны, которая, в итоге, так и не была разработана.

Особенности менталитета российского генералитета могут быть в полной мере поняты лишь принимая во внимание социальное происхождение, воспитание и образование, специфику прохождения службы высшим офицерством. Не удивительно, что в работе Е. Ю. Сергеева обрисован социальный портрет военной элиты России - им предваряются главы, посвященные анализу сознания этого слоя в его различных измерениях. Как доказывает автор, "несмотря на постепенное проникновение в среду российской военной верхушки новой генерации офицеров, начинавших осознавать необходимость приведения социально-политической сферы в соответствие с реалиями нового, индустриального века, "погоду" в высших эшелонах власти вплоть до начала мировой войны делали выходцы из аристократических дворянских фамилий, которые были отнюдь не заинтересованы в изменении вектора развития страны по западным моделям" (С. 239).

Можно согласиться с тем, что характерными чертами ментальности высшего российского офицерства были консерватизм, представления об особой миссии России, верность престолу, настороженное отношение к конституционализму и неприятие демократических ценностей гражданского общества. Антидемократизм во многих случаях "сочетался с этнической интолерантностью, порой принимавшей крайнюю форму великодержавного шовинизма" (С. 81), хотя, по мнению автора, здесь наблюдалась и определенная амбивалентность, мировоззрение высшей имперской бюрократии (включая генералитет) не исключало и проявлений космополитизма, тем более, что среди генералов было немало выходцев из немецких фамилий, сочетавших верность российскому монарху с природным германофильством. Консервативно- националистическая зашоренность, в полной мере проявившаяся в сознании политической и военной элиты, оборачивалась неспособностью "верхов" осознать острейшие этноконфессиональные проблемы Российской империи на адекватном уровне, чтобы приступить к их решению с учетом позитивного опыта своего времени (например, удачного разрешения конфликта между Швецией и Норвегией в 1905 г.). Действия правящих кругов зачастую "основывались на убеждении в том, что посредством строгих распоряжений и принудительного регламентирования можно изменить национальный характер народа -поляков, финнов, евреев и т.д." (С. 211).

Правда, когда речь заходит о лояльности престолу, сразу возникает вопрос: как же тогда объяснить события Февраля 1917 г., когда значительная часть военной элиты по сути лишила монарха своей поддержки? По мнению автора, с которым трудно спорить, решающую роль сыграл здесь опыт Первой мировой войны. "Дискредитация монарха и его семьи на протяжении войны в глазах сначала правящей элиты, а затем и крестьянских масс стала фатальной для всего социально-политического строя романовской империи. Видимо, закономерно, что момент отречения царя воспринимался современниками как церемония "похорон" всего прежнего мироустройства" (С. 74).

Не все в интересной работе Е. Ю. Сергеева воспринимается без возражений. Это касается, в частности, главы, где речь идет о влиянии панславистской идеологии как на сознание российской элиты, так и на внешнюю политику дореволюционной России. Интересные рассуждения Е. Ю. Сергеева, подкрепленные, как обычно, обилием ис-

стр. 84


точников, нуждаются здесь, как нам представляется, в некоторой корректировке. При всей влиятельности панславистских (в начале XX в. неославистских) течений российской общественной мысли и при всем их созвучии некоторых чертам, органически присущим менталитету элитных слоев российского общества, едва ли было бы правомерным, на наш взгляд, утверждать, что именно мыслители типа Н. Я. Данилевского задали "общий вектор политики России в отношении Запада на протяжении последнего периода существования самодержавного строя" (С. 180), и что политика насаждения неославизма сверху стала де-факто официальной линией царского правительства после японской войны и революции 1905 г. Известно, что на протяжении XIX в. царский режим, хотя в определенных исторических условиях и провозглашал себя центром славянского мира, был, как правило, не заинтересован в резком ухудшении отношений с венским двором, и дело было отнюдь не только в монархической, династической солидарности, не допускавшей явно враждебных жестов, способных нанести смертельную обиду Габсбургам - решающую роль играли схожесть представлений обеих правящих элит об основах равновесия сил в Европе, общность консервативных держав в противостоянии любым попыткам революционного переустройства снизу системы международных отношений (это касалось прежде всего периода между Венским конгрессом 1814 - 1815 гг. и Крымской войной). В силу сказанного, официальный Петербург отнюдь не стремился поощрять радикальные антигабсбургские славянские движения. Историками много раз приводились слова Николая I, относящиеся к 1848 г.: "Ни Богемии, ни Моравии, ничего другого не приму под скипетр России, даже ежели б об этом настоятельно просили, ибо оно было бы прямо противно выгодам нашим".

Та же линия сохранялась и позже. В начале XX в. один из русских дипломатов доносил из Австро-Венгрии в Петербург, что зарубежные славяне "могут быть всего полезнее для России именно пока входят в состав враждебного им и нам государства" (см.: [4. С. 146]). Их искусственное "революционизирование", "если вообще подобная мера допустима с точки зрения достоинства России, могло бы быть оправдано лишь в том случае, если бы оно сулило ей реальные выгоды и соответствовало ее конечным целям" [4. С. 133]. При том, что боснийский кризис 1908 - 1909 гг. резко обострил отношения двух держав, стремление некоторых кругов в Петербурге "слегка подтолкнуть" Австро- Венгрию к окончательному краху ("что в представлении российских военных стратегов открывало возможность для заполнения геополитического вакуума в Центральной Европе через "полюбовное" соглашение с Германией" - С. 147) не надо, как нам кажется, преувеличивать. Откровенно подстрекательская тактика могла принести больше ущерба престижу России, нежели конкретных политических выгод, и поэтому ее сознательно избегали, не желая давать венскому двору повод для новых ссор. Как известно, в частности, из исследований З. С. Ненашевой, русский консул, работавший в Праге в канун Первой мировой войны, в условиях крайней напряженности в австро-русских отношениях не только не подстрекал чехов против Габсбургов, но всячески дистанцировался от участия в каких-либо акциях под знаком славянской идеи, особенно тех, что были предприняты Т. Г. Масариком и его окружением [5. С. 160 - 165]. Ход истории постоянно свидетельствовал о том, что по мере своей политической эмансипации зарубежные славяне все более тянулись к Западу, к более прогрессивным формам жизни. И наиболее мудрые петербургские дипломаты осознавали, что венгерский "гнет быть может есть лучшая гарантия любви венгерских славян к России. С прекращением его у них явятся другие интересы и - большой вопрос, будут ли последние соответствовать нашим" [4. С. 146]. Идея овладения австрийской Восточной Галицией всерьез захватила умы имперской элиты лишь в условиях начавшейся войны с юго-западным соседом, став одной из важнейших военно-стратегических целей России.

Балканская политика царизма, неизменно искавшего себе союзника в освобождавшихся от Турции славянских народах, также была весьма осторожна. Даже Александр III, более подверженный, чем другие монархи, влиянию панславистских кругов, выражал недовольство деятельностью Петербургского славянского комитета, заявляя, что "славянское общество не должно вмешиваться в политику". Таким образом, при всей неизменности славянских ориентации и славянских симпатий в российской внешней политике, существовала и определенная дистанция между крайними панславистскими доктринами и петербургской дипломатией, как правило, осознававшей иллюзорность создания всемирной славянской империи.

Отношение к чехам в панславистских, неославистских и близких к ним кругах как

стр. 85


к силе, способной расшатать изнутри "неладно скроенную и скверно сшитую" двуединую монархию, было на деле несколько сложнее, чем показывает автор. Так, в 1880-е годы такой известный апологет византийских традиций, как К. Н. Леонтьев, писал о том, что чехи, да и другие западные славяне-католики - это "ничтожные европейские буржуа и больше ничего", а потому пропаганда славянской общности может принести лишь вред дальнейшему утверждению православия и укреплению византийских начал российской государственности (подробнее см.: [4. С. 99 - 100]). Так что сама по себе принадлежность к славянству не всеми на консервативном фланге идейно-общественной жизни Российской империи воспринималась как гарант естественной союзнической привязанности, способствующей не только укреплению позиций Санкт- Петербурга на международной арене, но и восстановлению "племенного равновесия" в Европе, обеспечению противовеса "тевтонству" в среднеевропейском регионе и поддерживаемому им агрессивному османизму на Балканах (С. 182). Что же касается либерального фланга, то там славянская идея вообще оказывалась с середины XIX в. мало востребованной, редко кто из мыслителей этого направления видел в ней нечто большее, нежели фикцию и заманчивый (а иногда весьма опасный) мираж (подробнее см.: [6. С. 236 - 246]).

Хочется поспорить с тем, что "политические круги на берегах Невы с пониманием относились к деятельности" будущего отца Чехословацкого государства Т. Г. Масарика (С. 198). Известно об уважительном отношении к Масарику Л. Н. Толстого, о связях выдающегося чешского мыслителя и политика с некоторыми видными российскими интеллигентами кадетской ориентации. Что же касается официальных и неославистских кругов, то с их стороны в отношении к Масарику доминировала настороженность. В дипломатических донесениях из Австро-Венгрии в канун Первой мировой войны он нередко представал как деятель антирусской, сугубо прозападной ориентации, успевший "в качестве профессора воспитать в плеяде университетской молодежи отчужденность к России и презрение к ее отсталому, по его мнению, государственному строю" (см.: [7]). Отношение к Масарику как к "изменнику славянскому делу", "отщепенцу славянского чувства и всеславянской идеи", ведущему не менее вредную антироссийскую агитацию, чем некоторые круги отечественной революционной эмиграции, сохранялось даже в годы войны, когда этот крупный политический деятель, стремившийся сделать чешское национальное движение надежным союзником Антанты, был заочно приговорен режимом Габсбургов к смертной казни [5. С. 163]. По мнению официального Петербурга, Масарик, оказавшись у власти в Чехии в случае возможного падения Австро-Венгерской монархии, явился бы "властным насадителем в своей стране крайне западнических идей", сторонником полного отчуждения чехов от славянского мира [7]. Показательно, что фундаментальная работа Масарика "Россия и Европа", написанная к 300- летию дома Романовых, была запрещена в России из-за явно критического отношения ее автора к режиму Николая II. Первый ее том вышел на русском языке только в 2000 г.

Нельзя не согласиться с тем, что черноморские проливы оставались на протяжении десятилетий "голубой мечтой" российской дипломатии и военной элиты. Хотелось бы только заметить, что речь, как правило, шла о контроле над прохождением судов через Босфор и Дарданеллы, об изменении в пользу России режима черноморских проливов, и очень редко о чем-то большем. В свое время сам Николай I, никогда не страдавший, как известно, отсутствием державных амбиций, покачав головой, собственноручно вычеркнул две последние строки известного стихотворения Ф. И. Тютчева: "И своды древние Софии, / В возобновленной Византии, / Вновь осенят Христов алтарь. / Пади пред ним, о царь России, -/ И встань как всеславянский царь". Даже в начале XX в., в условиях еще большего ослабления Османской империи, вынашивавшаяся в радикальных неославистских кругах идея возвращения "в православное лоно" Константинополя и последующего создания греко-славянской неовизантийской империи вызывала со стороны официального Петербурга сдержанное отношение, воспринимаясь как слишком утопическая и опасная, ибо попытаться решить эту задачу можно было лишь ценой общеевропейской войны, в которой у России едва ли нашлись бы сильные союзники.

С большим интересом читаются хорошо написанные страницы, посвященные отношению российской военной элиты к Британии. Англофобия, доказывает автор, была глубоко укоренена в высшем российском обществе, что было связано с боязнью конституционализма, опасениями реформ монархии по британскому образцу, что, естественно, предполагало ограничение импе-

стр. 86


раторской власти. Союз с Британией, равно как и с республиканской Францией, воспринимался сквозь призму российского "военного склада ума" (по выражению Е. Ю. Сергеева), как временный и конъюнктурный. Но не преувеличиваем ли мы влияние англофобских традиций российского дворянского сознания? Историкам известно, что еще во времена Александра I и Николая I определенным кругам российской дворянской элиты не были чужды и англофильские настроения - фрондировавший ими П. Я. Чаадаев не был в этом смысле редким исключением из правила (можно сослаться на некоторые работы Ю. М. Лотмана). Славился своим англофильством крупнейший русский правовед второй половины XIX в. Б. Н. Чичерин, принадлежавший к родовитому дворянству. Позже, в начале XX в., англомания была широко распространена в кадетских кругах - достаточно вспомнить о той подчеркнуто англофильской атмосфере, в которой воспитывался будущий писатель В. В. Набоков, сын известного политика либерального толка. Думается, что подобные настроения не могли не коснуться, хотя бы в определенной мере, и наиболее образованной, "продвинутой" части высшего российского офицерства.

Трудно согласиться с тем, что военная элита Австро-Венгрии фактически не включала в свой состав моряков. Если бы это было так, то командующий военно-морским флотом дуалистической монархии в годы Первой мировой войны адмирал Миклош Хорти (в начале века, кстати говоря, флигель-адъютант Франца Иосифа) едва ли смог бы стать в 1920 г. правителем Венгрии в условиях, когда вектор политической жизни страны определяли реставрационные тенденции.

Привлекая данные о численном соотношении различных национальностей в Российской империи, автор ссылается на записку фельдмаршала Д. А. Милютина "О разноплеменности в населении государств", подготовленную в 1911 г. Ряд конкретных цифр вызывает серьезные сомнения, например то, что финны составляли 4.5% подданных империи - на самом деле их было гораздо меньше. Общая численность населения Великого княжества Финляндского никак не могла достигать 9 млн. человек, а именно такую цифру приводил в своей записке престарелый фельдмаршал, фаворит Александра II, в 1911 г. очень далекий от принятия важнейших государственных решений. Было бы неплохо сопоставить данные Милютина с теми, что приводятся в других, более надежных статистических источниках. Особенно спорным в работе представляется тезис о том, что "финский вопрос в гораздо большей степени, чем польский, затрагивал перспективы выживания Российской империи в условиях бурного роста национально-освободительных движений всех оттенков, пользовавшихся поддержкой западных держав" (С. 191). Рост антиимперских настроений в Финляндии в канун и в условиях Первой мировой войны был реальным фактом, причем повышенную озабоченность верхов состоянием финского вопроса вызывала географическая близость ненадежной, германофильской Финляндии к столице метрополии. И все же польские земли обладали гораздо большим удельным весом в Российской империи, численность польского населения была значительно большей, нежели финского, не могла не играть своей роли также более длительная историческая традиция польско- русского противостояния, наложившая сильный отпечаток на сознание обоих народов: для миллионов поляков Российская империя была "воплощением зла" (ср.: С. 186), тогда как миллионы россиян напрямую связывали угрозу целостности державы прежде всего именно с "польской интригой". Наконец, польский вопрос на протяжении всего XIX в. и в начале XX в. сильнее лоббировался на международной арене, привлекая к себе (пускай, не в равной степени) внимание всех основных участников "европейского концерта", в то время как финский вопрос помимо России никогда не терял своей актуальности для одной лишь Швеции, уже давно утратившей к тому времени статус перворазрядной державы.

Можно также спорить с попыткой противопоставить аналитиков Генерального штаба Российской империи советским военным и политическим стратегам как людям в своем стремлении к реализации глобалистских проектов совсем утратившим сколько-нибудь трезвый взгляд на возможности СССР (С. 112). Общеизвестно, что в 1930-е годы, по мере укрепления сталинского режима, прежняя революционно-интернационалистская идеологическая версия большевизма становится анахронизмом, на смену ей приходит обновленный вариант имперской идеи. Обеспечение же державных интересов СССР, как они понимались Сталиным и его окружением, требовало известного политического прагматизма, которому отнюдь не был чужд и "отец народов". Это сказалось, например, на эволюции отноше-

стр. 87


ния Сталина к проблеме польской государственности (см.: [8. С. 60 - 76]).

Высказанные частные замечания в целом не портят впечатления от интересной книги. Написанная хорошим языком, вводящая в научный оборот множество новых фактов и анализирующая их на уровне современной науки работа Е. Ю. Сергеева дает богатую пищу для размышлений всем, кого интересует сознание элитных слоев предреволюционного российского общества.

(c) 2003 г.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Поляки и русские в глазах друг друга / Отв. ред. В. А. Хорев. М., 2000.

2. Поляки и русские: взаимопонимание и взаимонепонимание / Сост. А. В. Липатов, И. О. Шайтанов. М., 2000.

3. Стыкалин А. С. Рец. на: Сергеев Е. Ю., Улунян Ар. А. Не подлежитъ оглашенiю. Военные агенты Российской империи в Европе. 1900 - 1914 гг. М., 1999. // Славяноведение. 2000. N 3.

4. Славянский вопрос: Вехи истории. М., 1997.

5. Т. Г. Масарик. К 60-летию со дня смерти первого президента Чехословакии (Круглый стол) // Февраль 1948. Москва и Прага. Взгляд через полвека / Отв. ред. академик Г. Н. Севостьянов. М., 1998.

6. Стыкалин А. С. Метаморфозы истории и славянское братство: Размышления над книгой // Славянский альманах. 2000. М., 2001.

7. Фирсов Е. Ф. Изменения в оценке Москвой роли ЧСР, Масарика и Бенеша в межвоенный период // Версаль и новая Восточная Европа / Отв. ред. Р. П. Гришина и В. Л. Мальков. М., 1996.

8. Стыкалин А. С. Русские и поляки: стереотипы взаимного восприятия (сборник статей "Поляки и русские в глазах друг друга") // Славяноведение. 2001. N5.

Опубликовано на Порталусе 18 февраля 2022 года

Новинки на Порталусе:

Сегодня в трендах top-5


Ваше мнение?




О Порталусе Рейтинг Каталог Авторам Реклама