Олдос Хаксли так строит свои сочинения, что не познакомиться с его философией нельзя. Как опытный мастер, он не дает читателю ускользнуть и пропустить "ученые" рассуждения. Вежливо и настойчиво, почти с состраданием, он возвращает нас назад; внимательно и терпеливо, как человеку, который не понимает своего же блага, объясняет все снова.
Чтение таких философских интерлюдий - тягостная повинность, своего рода дань, которую мы платим за удовольствие войти в "шутовской хоровод". И все-таки знакомство с ними небесполезно.
Дело в том, что Хаксли, как художник необыкновенно чувствительный к власти идей, оставил в своих книгах редкий по ясности тип отношения философии к художественной мысли. Он был всегда готов поработиться найденной им идеей. Любая абстракция, залетевшая к нему от Рассела, Карнапа или Дьюи, тут же превращалась для него в фантом, который необходимо было оживить; в этом смысле он был всегда поразительно доверчив - доверчив и беззащитен. Трудно сказать, почему это происходило так, а не иначе. Может быть, из снобизма, который заставлял его быть мыслителем среди "высоколобых", может быть потому, что своеобразный его ум нуждался в заданных понятиях, как фильтрах, сквозь которые он пропускал вовнутрь слишком яркий, ослепительный мир впечатлений.
Как бы там ни было, но к нашему времени философия Хаксли успела основательно разрушить его талант. Один за другим ушли из его книг веселые говоруны, причудливые монстры, безобразные
стр. 102
--------------------------------------------------------------------------------
и хитрые лицемеры, которых он умел когда-то вылавливать среди самых уважаемых лиц; "Прощайте, прощайте, пора нам уходить", - пропели они в последний раз и уступили место "вечной философии" - так озаглавил бывший сатирик свой центральный мистический трактат. Об этом превращений, конечно, можно только сожалеть. Но в нем была своя закономерность. Судьба Хаксли как художника любопытна именно тем, что решительный слом, происшедший вдруг, как будто бы стихийно и нежданно, был задолго до того подготовлен им самим, в его собственной парализующей системе.
Философ
Раскроем томик его ранних эссе "Делай, что хочешь" (1929). Хаксли размышляет о боге. Следует обычная для него в тот период игра - смешение понятий, сталкивание авторитетов, остроумные выпады против христианства. У людей, говорит Хаксли, не один, а много богов. И все они разные, что бы ни писали на этот счет строгие богословы. Убедиться в этом нетрудно, стоит лишь сравнить представления о боге у двух-трех разных людей или даже у одного человека, но в разное время. Задумавшись над этим, замечает автор, легко понять простую истину: люди изготовляют богов по своему образу и подобию.
Отлично, скажем мы, - материалист. Этот человек сводит богов с неба на землю. Правда, что подобное "переселение" делалось уже не раз, однако его не мешает и повторить, особенно если за него берется такой бесспорно блестящий писатель. Но погодите, радоваться рано. На первый взгляд, Хаксли действительно развенчивает миф, уничтожает предрассудок во имя реальности. Он спускается от абстракции и идет к ее корням, по пути к объективному миру; читатель спешит за ним. И вдруг - стоп! - перед самым носом у него дверь захлопывается. "Я официальный агностик", - объявляет Хаксли. Что там, за пределами наших ощущений, - знать нам не дано и нечего стремиться туда заглянуть. Если угодно, присядем здесь, побеседуем о нашем внутреннем психологическом мире, но дальше двигаться нельзя - это бессмысленно. "Непосредственное знание мы можем получить только из психологических фактов..." "Вещь в себе непознаваема, и каждый волен воображать ее по-своему" - вот заповеди, которые нам предлагают сразу же запомнить. "Критерий истины и лжи всегда должен оставаться внутренним, психологическим. Говорить об истине как об отношении человеческих понятий и вещей в себе - абсурд"1.
Так рассуждал Хаксли тридцать лет назад. Не нужно быть специалистом, чтобы распознать тут самый обыкновенный, ничем не примечательный идеализм. В те времена он едва только при-
--------------------------------------------------------------------------------
1 A. Huxley, Do What You Will, L. 1929, p. 3, 7.
стр. 103
--------------------------------------------------------------------------------
жился в скептическом сознании Хаксли и был еще слаб; писатель только что приютил у себя это растение (удел избранных), которое приятно одурманивало его мозг, позволяя сомневаться во всем, вплоть до реальности. Как хорошо, например, посмеяться над простодушным материалистом, который воображает, что существует стул, обыкновенный стул на четырех ножках. Бедняга, уверял его Хаксли, присмотрись получше, прочти ученые книги, и ты узнаешь, что это "рой электрических зарядов, пролетающих в пустом пространстве". Стоит ли говорить после этого о реальности? Стула нет, нет вообще ничего, кроме "известных психологических состояний"; и, покончив таким образом с материализмом, автор быстро перебегал к другой теме, усыпая свой путь остротами и каламбурами. При этом, конечно, и речи быть не могло об изложении действительной точки зрения материализма; Хаксли, надо полагать, и не был с ней знаком. Ему не было никакого дела до того, что диалектик и материалист объяснял бы злосчастный стул совершенно по-другому; он не хотел признать, что "рой" и видимые очертания есть лишь разные проявления одной и той же вещи, существующей вне нас, вне сознания. Куда интересней, разумеется, было вышутить предполагаемых тупиц, поставить все на голову и, позабавившись, скрыться за занавес.
С годами, однако, идеализм в нем окреп и разветвился. Это были уже не внезапные набеги в чужую, заманчивую страну мэтров и мыслителей; Хаксли сам теперь был философ. "Сверкающий ум", "крупнейший комментатор нашего времени" - рекомендовали его издатели на красивых суперобложках, и автор, судя по всему, не хотел быть ниже рекламы. Он больше уже не шутил. С глубокой серьезностью и печалью, как бы предвидя, что невежды обрушат на него град камней, Хаксли начал проповедовать свой собственный, "новейший" план мира. В центре системы вопреки Копернику и Птоломею помещалось не Солнце и не Земля. Там было сверкающее "я".
"Мы плаваем, словно айсберги, в данной реальности нашей психологии, в наших ощущениях и восприятиях, наших горестях и радостях, поднимаясь в то же время над ними - в воздушный мир слов и понятий, - говорится в сборнике 1956 года "Завтра, завтра, завтра"1. В сравнении с глубинами океана этот мир - мир света, в котором мы способны видеть и понимать. И мы радуемся солнечному свету слов; мы чувствуем себя так же свободно, как птицы или даже ангелы. Но, увы, жизнь наша устроена так, что ничто и никому не достается даром... Язык - величайший из даров. Он вводит нас в мир понятий - мир света и воздуха. Но только за известную мзду. Ибо он является также тем самым миром, где проносятся опустошительные ураганы доктрин, где ми-
--------------------------------------------------------------------------------
1 A. Huxley, Tomorrow and Tomorrow and Tomorrow and other Essays, N. Y: 1956, p. 4. В Англии эта же книга издана под названием: "Adonis and the Alphabet".
стр. 104
--------------------------------------------------------------------------------
ражи - обманчивые солнца - висят над горизонтом, ослепляя глаз, где все виды ядов изливаются на нас с пропагандистских фабрик и разных словесных мельниц. Живя, подобно амфибии, наполовину в фактах, наполовину в абстрактных понятиях, мы ухитряемся брать самое худшее из обоих миров. Мы так плохо пользуемся языком, что становимся рабами наших "клише" и превращаемся либо в покорных Бэббитов1, либо в фанатиков и доктринеров".
И вот Хаксли затыкает уши и "справа" и "слева", - боясь пропаганды. Он погружается в свой внутренний психологический мир, уходит на темное дно океана, в маракотову бездну подсознания. Там у него подобрался уже круг приятных собеседников - все старые, заслуженные мистики, потратившие немало труда на доказательство "всеобщего обмана" бытия. Изредка он подымается на поверхность, чтобы запустить чем-нибудь в солнце - все равно подлинное ли, мнимое, ведь критерия для их отличия нет, это "внутреннее дело", - и погружается вновь. Он ведет настоящую, неподдельную, хотя и редко встречающуюся жизнь агностика - человека, который не доверяет ничему, кроме своего "внутреннего опыта".
Прочитаем этот отрывок еще раз. По счастливому совпадению в нем выразился едва ли не весь современный Хаксли (как философ). Писатель заметил развернувшееся перед ним противоречие: абстракция, взлетевшая над действительностью высоко вверх, может утерять свою пригодность для жизни. Будучи слишком грубой, упрощенной или, может быть, не поспевая за быстрой сменой обстоятельств, которые породили ее на свет, она способна, попав в неумелые руки, кромсать и насиловать жизнь, "проноситься, как опустошительный ураган". Любому материалисту хорошо известно это противоречие; известно также и "как с ним бороться": то есть нужно, конечно, заново сравнить абстракцию с жизнью, объективным миром и внести необходимые коррективы. Не то думает Хаксли. Объективный мир у него - "табу", ни о чем "внешнем" мы знать не в состоянии. Человек волен располагать только своим внутренним "психологическим" опытом. Поэтому единственное, что он нам советует, это получше "использовать язык". Остерегайтесь, лавируйте, берите поровну из обоих доступных миров - чувств и абстракций, - тогда еще есть надежда спастись.
Есть в этом отрывке и проблеск диалектической мысли, "амфибия". Замечательное это сравнение открыл в свое время Гегель, рисуя положение человека, который вынужден обитать сразу в двух сферах - материи и "духа". Но Хаксли по всей вероятности натолкнулся на него сам; его болезненная оригинальность и давнее отвращение к "тяжеловесным немцам" заставляют предполагать, что образ возник непроизвольно, под давлением свежих впечатлений. Тем интересней вложенный в него смысл; ведь у Хаксли "факт" - сугубо психологическая вещь; "факт" для него зна-
--------------------------------------------------------------------------------
1 Герой одноименного романа Синклера Льюиса.
стр. 105
--------------------------------------------------------------------------------
чит то или иное ощущение, переживание; стало быть, и вся "амфибия" понимается лишь как существо, живущее во внутренних "психологических" водах - среда чувств и абстракций попеременно. Эта диалектическая крупица, доставшаяся Хаксли с таким трудом, используется им как талисман. Ее находишь повсюду - в эссе, очерках, статьях. Она действительно кое-что освещает в тех катакомбах, по которым любит бродить наш презирающий толпу индивидуалист. И все же она только маленький фонарик в необъятном мраке; Хаксли не способен зажечь всю диалектическую цепь. Для этого ему пришлось бы выйти из "внутренних" пределов, оценить богатство объективного мира, опереться на передовые течения времени. А сил, желания и веры давно уже нет. На месте их писатель сооружает крохотный макет собственного "я" - безнадежную, метафизическую систему перегородок. Он возводит барьеры и ставит их везде: между чувствами и рациональным миром, между миром физическим (понимаемым как разновидность внутреннего опыта) и миром психическим, между языком и мыслью и, наконец, все это ограждается одним большим забором "психологии", за который, как уверяет автор, нам не суждено никогда заглянуть.
Унылое, непривлекательное зрелище. Художник, который, казалось бы, должен распахнуться навстречу природе, вобрать в себя как можно больше звуков, запахов и красок, бежит и прячется среди чистых "ощущений". Писатель, который призван изучать людей, идет и добровольно запирается в мышеловку "внутреннего опыта". Никогда еще идеализм не проявлял свою враждебность искусству так ясно, как в случае с Олдосом Хаксли. Опасная игра с хитроумными идеями схоластов оказалась для него роковой. Смеясь и приветственно помахивая рукой недоумевающим друзьям, вошел он в лабиринт. Но напрасно ждали его оставшиеся у входа; ариаднина нить, связывавшая его с миром, оборвалась; дорога назад потерялась во тьме. Начался период бесплодных блужданий.
Именно тогда в нем проснулся мистик. Оказавшись в одиночестве, отчаявшийся узник начал вещать. Голос его смутно зарокотал; суровый пророк, он стал говорить глухо и невразумительно, то и дело впадая в мрачный пафос. Главное, что удавалось теперь разобрать в его сочинениях, сводилось к тому, что он, Хаксли, намерен спасти человеческий род. Если уж мы брошены в заточенье, если каждый из нас обречен на жизнь внутри "психологии", так сделаем же, говорит он, наше обиталище удобным и безопасным. Воспитаем наш "психофизический инструмент". Давайте избавимся от "ураганов" и "мельниц", уравновесим "айсберг", улучшим "остроту, скорость и точность восприятия"1. Нужно укротить "амфибию" и покончить с безумным метанием из чувств в абстракции, и наоборот. Научившись управлять двумя "мирами", человек вступит в совершенно новую, сказочную эру гармонии и красоты.
--------------------------------------------------------------------------------
1 A. Huxley, Tomorrow and Tomorrow and Tomorrow, p. 12, 20.
стр. 106
--------------------------------------------------------------------------------
Произойдет "внутренняя революция". Ненависть и фанатизм, преступления и ложь исчезнут навсегда; тихо и безболезненно люди перейдут к состоянию блаженной нирваны. Наступит исполнение всех желаний и, наконец, - не удивляйтесь - прямое общение с богом. Ибо Хаксли здесь уже полностью примиряется с религией. Усталый и разбитый скептик давно подумывал о сдаче на милость провидения; единственно, что его тогда затрудняло, это отыскание кратчайших путей для контакта с верховным существом. Как, каким путем, каким методом? - так был поставлен вопрос перед последним его шагом, сделанным уже в годы после второй мировой войны.
"Такой метод есть", - ответил Хаксли. "Есть некоторые предметы в природе... способные переносить нас к их антиподам - из повседневной данности в иной мир видения"1. Углекислый газ, например, если надышаться им как следует, создает все необходимое для переселения души в рай. Но это простейший случай. Самым эффективным средством является мескалин, наркотическое вещество, добываемое из определенного вида кактуса. Приняв его внутрь, мы немедленно вступаем в мистический процесс, соприкасаясь с вечной тайной; рвется пелена обыденности, и "сбалансированный" мозг свободно отключается от земных тяготений. Подробно, в целых трех книгах2, расписывает Хаксли переживания наркомана, выдавая их за общение с богом. Непереносимо яркие, красочные видения - голубые поля, замки из прозрачных камней, нечеловечески прекрасные, ангелоподобные существа или, наоборот, мерзкие, покрытые слизью ящеры - словом, весь тот беспорядочный и бессвязный танец образов, который происходит в воспаленном сознании, преподносится им как величайшее благо и "окно" в запредельность. Это и есть "врата в рай"!3 - восклицает он в полном исступлении, в каком-то внезапно обретенном экстазе. Это и есть свет "чистой истины". "Из этого света исходит естественный отзвук реальности, переливающийся, как раскаты тысячеголосого грома. Не бойтесь его. Ибо это и есть естественный отзвук вашего реального "я" - тысяча громов, исходящих из тишины и совпадающих каким-то особым невыразимым образом с той же тишиной"4.
Так завершает свой путь "крупнейший комментатор наших дней". Мы застаем его в тот момент, когда он растерял культуру, отказался от разума, проклял прогресс и превратился из цивилизованного писателя в шамана. И если бы нам вздумалось судить о нем по этой последней стадии, то приговор, вероятно, был бы очень краток. Он ограничился б одним тяжелым словом "мракобес".
--------------------------------------------------------------------------------
1 A. Huxley, Heaven and Hell, L. 1956, p. 27.
2 A. Huxley, Doors of Perception, L. 1954; Heaven and Hell, L. 1956; Perennial Philosophy, L. 1957.
3 A. Huxley, Heaven and Hell, p. 13.
4 A. Huxley, Tomorrow and Tomorrow and Tomorrow, p. 102.
стр. 107
--------------------------------------------------------------------------------
Писатель
Однако мы не знаем, подойдет ли этот приговор ко всей деятельности Хаксли. Если рассматривать его последние трактаты как венец, то пожалуй. Его новые друзья-наркоманы, должно быть, думают именно так; и они правы: нынешний пророк принадлежит всецело им. Но вот небольшая фраза: "Войдите в контакт с подсознанием, и вы соприкоснетесь со вселенной. С вдохновением! Вы поняли мою мысль?" Кто это говорит ее? Знакомый прерывистый зов; вам кажется, что это Хаксли - где-нибудь во "Вратах восприятия".
Ничуть не бывало. Это писатель-шарлатан Барбикью-Смит, ясновидец и корифей, специалист по общению с богом из его первого романа "Желтый Кром". Как удивительно походит он на своего "отца" и создателя Хаксли - теперь, когда мистицизм захватил и высосал в нем душу творца; как страшно опустился бывший художник - до уровня своих же сатирических созданий! Барбикью написан блестяще; это злобная пародия на весь тот душеспасительный вздор, что заполняет теперь страницы "Вечной философии". Даже сочинение его называется почти так же - "Трубопровод в бесконечность". И слог, и страсть к "подсознанию", и туманная значительность его поучений - все совпадает до странности. Модный проповедник и моралист Барбикью обладает способностью разжигать себя до пафоса и бесноваться, возбуждая почтение и страх. Слова бурлят и текут у него по заданной теме как будто помимо воли, бесконтрольно; "бог", "истина", "добро", "тьма" и т. д. летят, мешаются, меняются местами; складываясь в разные виды словосочетаний, они образуют глубокомысленные "афоризмы", которые, как уверяет Барбикью, нисходят к нему "оттуда", то есть свыше.
"Пламя свечи дает нам Свет, но оно также и сжигает". На лбу мистера Барбикью-Смита появилась задумчивая складка. "Я не знаю точно, что это значит", - сказал он. "Это очень афористично. Можно, конечно, применить это к высшему образованию - просвещает, ко в то же время толкает низшие классы к недовольству и революции. Скорее всего, так. Но это афористично, очень афористично".
Все это очень похоже на автора "Врат восприятия". Напоминает его и другой духовидец-Дэнис Барлеп из романа "Контрапункт".
"Он говорил медленно, задумчиво, словно обращаясь к самому себе. Все его разговоры представляли собой диалоги с самим собой или с маленьким двойником, невидимо стоявшим рядом с теми людьми, к которым Барлеп обращался..."
"...Мир слишком часто с нами, - произнес он таинственно. Он любил произносить таинственные изречения, неожиданно вставляя их посреди разговора.
стр. 108
--------------------------------------------------------------------------------
- Но вы бываете с нами недостаточно часто, - льстиво сказала м-с Беттертон.
- Я боюсь толпы, - объяснил он. - Она меня пугает. Я чувствую себя так, точно мою душу раздавили насмерть. Если бы я остался, я начал бы рыдать. - И он распрощался.
- Какой замечательный человек! - воскликнула м-с Беттертон, когда он еще не успел отойти настолько, чтобы не услышать".
Одним словом, Олдос Хаксли был совсем не тем, каким мы его представляем сейчас. Бывает такой тип отшельника, о котором идет глухая молва, что в молодости он был закоренелый злодей, но потом раскаялся и прозрел. Обычно среди них-то и встречаются самые крайние изуверы. Так и Хаксли. Теперь он, наверное, стыдится вспоминать о прежних временах; если шепнуть ему о них на ухо, так он, пожалуй, уставясь в небеса, начнет перебирать свои мистические четки или принимать мескалин. Однако содеянное им, к счастью, забыть нелегко. Его ранние романы-сатиры оставили за собой слишком глубокий след, и многое из того, что было в них сказано, сохраняет, как это доказывает хотя бы печальный пример самого Хаксли, живейшее значение в наши дни.
Это были 20-е годы, пора его юности, период отчаянной борьбы "потерянного поколения" с равнодушием, цинизмом и покорностью перед "необходимым злом". Хемингуэй, Ремарк, Олдингтон - каждый по-своему отстаивал, падая и поднимаясь, человеческие ценности; Хаксли тоже участвовал в этом движении. Он шел тогда во главе целой толпы мятежных интеллигентов, только что узнавших - после империалистической войны, которая разом смела их "разумную действительность", - что они были обмануты. В головах этих людей не было ни определенной программы, ни тем более ясной цели; в них жила злоба, недоверие, месть - и все это, вооруженное сложным интеллектуальным аппаратом, было брошено на обманувшее их общество. Хаксли был впереди всех. Никто не умел так быстро и легко опрокинуть какой-нибудь старый идол, показав, что он был пустым; никто не мог так непринужденно, мимоходом уколоть дутый авторитет, чтобы тот оглушительно лопнул.
В чем он совершенно не знал себе равных, так это в умении ловить самых скользких и быстрых гадов из области "духа", всевозможных деятелей "культуры". Мы приводили уже выдержки из его характеристики Барлепа; в английской литературе 20-х годов это классический тип. "Он паразит, - говорит один из персонажей романа, - питается за счет живых людей, причем выбирает всегда самых лучших. На этот счет у него какой-то нюх, ничего не скажешь. Духовная пиявка - вот кто он такой". Хаксли хорошо понимал тогда цену "внутренней прозорливости", которую приписывали себе Барлеп и Барбикью. Вереница модных теорий, включая фрейдистскую концепцию задавленных в подсознании "импульсов", была жестоко осмеяна им на страницах его ранних книг. Десятки духовных "паразитов", начиная от сельского Савонаролы, мистера Бодихэма, который пророчил конец света, удив-
стр. 109
--------------------------------------------------------------------------------
ляясь, почему бог еще медлит, и кончая неудержимым словоблудом, "гениальным" художником Липиатом, были пойманы, опознаны и выставлены на всеобщее обозрение. Книг Хаксли боялись; "Шутовской хоровод", например, долго не допускался в библиотеки за явную "распущенность нравов".
Была в Хаксли и особая, привлекательная черта, которая потом безвозвратно ушла из его книг, - самая манера сатиры, способ прорыва в тщательно скрываемый мир. Ранние произведения Хаксли поражали и восхищали своим необычным строем. Они напоминали эллинистические или позднеримские романы - с обилием вставных новелл, сменой распавшихся, как будто бессвязных картин, между которыми вилась тонкая нить сюжета. В них словно ожила эта старая форма, но качество ее было современным. Эти романы, как висячие сады, состояли все из гирлянд парадоксов, каких-то словесных лиан; характеры висели и качались на них, словно лемуры, или, лучше сказать, попугаи, потому что между ними шел неумолчный треск разговоров. Все здесь было приподнято, очищено, обнажено почти до уровня фантазии; все было сплетено из мыслей, едва коснувшихся материи.
Таков был его первый роман "Желтый Кром" (1921). В нем не совершалось никаких особенных событий. Просто застенчивый молодой человек Дэнис Стоун появлялся в обществе своих друзей - где-то за городом, куда он приехал погостить. И вот его окружили разные смешные странности в лицах, создания веселого и наблюдательного ума. Тут оказался красноречивый м-р Скоуген, который долгими часами, как хищник, подстерегал собеседника и, заполучив его, уже не отпускал, заговаривая его до полного изнеможения и бесчувствия. М-р Скоуген изощрялся в остроумном комментарии по любому поводу, не давая никому передышки, и, казалось, заменял самого автора романа, когда тот немного уставал. Тут была глухая Дженни, родственница хозяина, "с непроницаемой улыбкой", внезапно обнаружившая страсть к игре на барабане и, как выяснил потом Дэнис, потихоньку рисовавшая в свой альбом злые карикатуры на все собрание гостей. Художник Гамбо, светская львица Энн, милая, серьезная Мэри с ее наивной и твердой верой в "психоанализ" - всем им была свойственна какая-нибудь черта, превращенная в крайность; в столкновении этих черт рождалась масса забавных мелочей. Иные фигуры появлялись здесь - пользуясь этой свободной композицией - только на время, чтобы покрасоваться, обнаружить свою любопытную крупицу смешного и исчезнуть. Важный и величественный Барбикью, например, только на один день удостоил общество своим присутствием - по просьбе сестры хозяина, Присиллы, которая увлекалась астрологией. "Скажите мне, м-р Барбикью-Смит, вам известно все о науке, я знаю... - Со стула м-ра Барбикью-Смита раздался протестующий шум... - Эта теория Эйнштейна. Говорят, она потрясла весь звездный мир. Я так боюсь за мои гороскопы. Видите ли..." и т. д.
стр. 110
--------------------------------------------------------------------------------
Роман развивался как обозрение, веселая карусель. Каждый персонаж успевал мелькнуть лишь на миг, достаточный, однако, для того, чтобы разглядеть в нем смешное. Впечатление пестроты и мелькания довершали вставные рассказы. Один из них - о трех юных леди, притворявшихся бесплотными, пока молодой человек, их страстный поклонник, не обнаружил в их доме потайную комнату, полную дивных яств, - вошел потом во все хрестоматии как образец легкой, но остроумной сатиры на ханжескую мораль "викторианцев". В этом смехе было много беззаботного, он звучал как-то по-юношески беспричинно, неожиданно. Но была здесь и грустная, "ностальгическая" тема. Ее представлял сам Дэнис - без сомнения, симпатичный автору герой - молодой тоскующий интеллигент, лишенный цели, раздвоенный, неприкаянный, обремененный чувствительной совестью. "Я не могу принять ничего, как оно есть, не могу наслаждаться ничем, если не нахожу ему оправдания". Конечно, Хаксли посмеивался и над ним, пока еще свысока, уверенный, что найдет выход. Книга кончалась тем, что Дэнис, разочарованный, уезжал домой - как раз в тот момент, когда любимая им Энн решила, что он мог бы и остаться.
Заглавие следующего романа "Шутовской хоровод" (1923) показало, что Хаксли собрался усовершенствовать и продолжать свою манеру. Это было все то же обозрение - несколько, впрочем, более злое. Стал яснее вырисовываться и главный враг молодого автора - глубинная, сквозная, принятая за благо фальшивость. Постигнув этот извращенный "закон жизни", его новый герой, тоже страдающий интеллигент, решается приклеить себе фальшивую бороду; и вот - о, чудо! - он преображается, чувствует себя человеком действия. Робость и неуверенность смахнуло как рукой: на улице он нагло толкает прохожих, смело заговаривает с хорошенькими женщинами. Но торжество его длится недолго. Соблазненная им дама, оказывается, вышла на улицу с той же целью, что и он: притвориться смелой и бесшабашной. К тому же выясняется, что это жена его знакомого. Этот "современный" анекдот приобретает у Хаксли широкий смысл. За бесконечными шутками, разговорами, интересным выворачиванием наизнанку различных проблем его герои вместе с ним начинают замечать, что все прежние устои незаметно выбиты у них из-под ног. "Мы живем, - говорит в этом романе некая мисс Вивиш, - в безвоздушном пространстве".
Это было первое облачко в безмятежном, легком стиле его сатиры. Через несколько лет в романе "Контрапункт" (1928) двойник мисс Вивиш, женщина-"вампир" Люси Тентемаунт, выскажется намного резче и определенней: "В наши дни нельзя таскать за собой полную телегу идеалов и романтизма". Трудность заключалась в том, что сам автор продолжал еще эту телегу тащить, надеясь, что найдется какая-то сила и придет ему на помощь. Поэтому он с ожесточением язвил и терзал своих "высоколобых" современников, преследуя пустоту и моральное омертвение. "Контрапункт" обозначил расцвет и зрелость его манеры. Это был роман с не-
стр. 111
--------------------------------------------------------------------------------
сколькими параллельными и сплетающимися линиями основной мысли: очень четкий, правильно "музыкально" настроенный. Авторский комментарий выступал как необходимое сопровождение к каждой теме; он сообщал один и тот же иронический тон и так коварно "дополнял" каждого героя, что зловещая пустота его давала всякий раз знакомый, неприятный резонанс. Не один Барлеп, но и старый живописец Бидлейк, мрачный "эскейпист" и любитель Баха Спендрелл, та же Люси и другие были проверены таким путем и не выдержали испытаний. Не довольствуясь этим, Хаксли ввел в роман писателя Филиппа Куорлза, которого заставил записывать в дневник свои собственные мысли. "Вся современная цивилизация построена на том положении, будто специализированные функции, определяющие место человека в обществе, более существенны, чем сам человек". Это уже начались выводы, сделанные из обозрения того мира, в котором он жил, - мира капиталистического разобществления. Выводы эти отражались, "опрокидывались" в текст романа, соединялись с другими мыслями, создавая своеобразное "голосоведение".
Сам Хаксли назвал этот вид романа "интеллектульным". Такое название отражало, может быть, лишь лучшие его стороны. Действительно, его образная система приблизилась здесь к понятиям ученого совсем вплотную, ясность и чистота выиграли при этом очень сильно. Образы Хаксли были прозрачны, точно вылиты из плексигласа; сущность их была предельно чиста, освобождена от примесей. Когда нужно было поверить в их реальность, писатель находил два-три экзотических штриха, соотносил их с чем-нибудь ярким, запоминающимся. Например: "Шируотер шумно вздохнул, как спящий кит", или; "Ее глаза обладали необыкновенной способностью смотреть без всякого выражения; они были похожи на те бледные голубые глаза, что глядят из черной бархатной маски сиамского кота".
Но в этом новом искусстве таилась опасность. Образы его были прозрачны, но зато и бесплотны; они были тонки, сложны, но одновременно хрупки и непрочны, они были очень умны - но в них отсутствовала полнота жизни. Хаксли проникал в них только "сверху", силой своего абстрактного ума; заставить действовать их "от себя", раскрыть их изнутри было ему не дано. Он не мог найти те "сцепления", которые выражаются, по словам Толстого, "не мыслью, а чем-то другим", - то есть художественной "логикой жизни", не умел составить события и людей так, чтобы мысль, идея вытекала из их взаимодействия сама собой. Он расщепил художественный образ. Это был красивый, но очень рискованный эксперимент. Зажатая ранее мысль вырвалась наружу, изливаясь каскадами и освещая все новым светом; фигуры заиграли тысячью огней. Однако это продолжалось всего лишь мгновенье. Яркая вспышка прошла, и тогда выяснилось, что из этих фигур, образов вынуто что-то существенное, крайне необходимое для их жизни. Образы, лишенные сердцевины, освещались только извне; на месте
стр. 112
--------------------------------------------------------------------------------
реальных людей с особым миром чувств, сомнений и желаний выросли автоматические куклы.
Они, эти монстры, не могли действовать самостоятельно. Все зависело теперь от прихоти их творца. В реальность, объективный мир, как нам известно, он уже не верил. Естественно поэтому, что он не верил и в объективные законы, жизненные связи, с которыми могли бы согласоваться детища его фантазий; источник, откуда они могли бы зачерпнуть новые силы, обрести новое значение, был по существу заброшен. Книги его все больше превращались в царство чистых теорий. Его абстракции легко поддавались влияниям, перекрашивались под цвет соседних "систем". Они стали уязвимыми для тех паразитирующих идей, с которыми Хаксли начал было сражаться в дни своей юности.
Когда он приступил к роману "Прекрасный новый "мир" (1931) - самому известному из своих сочинений, - эти противоречия довели его искусство как раз до той черты, где появились уже признаки распада.
Это была последняя, сильнейшая атака на ненавистный ему бессмысленный Молох, готовый - он чувствовал это - пожрать остатки гуманизма и утвердить мертвый, машинный порядок. В издевательской утопии - о том, что будет с человечеством через 600 лет, - Хаксли изобразил хорошо знакомые ему тенденции капитализма: стандартизацию, торжество немедленной "пользы" над наукой, искусством и моралью, порабощение человека.
Роман начинался с того, что экскурсовод проводил группу студентов будущего по гигантским заводским агрегатам, разъясняя им преимущества их жизни по сравнению с "веками дикости", то есть временем "до эры Форда" (так велось теперь летоисчисление). Им показывают гигантские колбы, где выводятся ныне люди - делением зародыша, так что можно произвести сразу 96 близнецов. Зачем так много? Наивный вопрос! 96 одинаковых голов, рук, - 96 идеально одинаковых операций на производстве, никаких лишних отклонений, "индивидуальных" глупостей - это же прекрасно! Капиталистический конвейер возведен здесь в высший закон. Студентов спрашивают, знают ли они, что такое мать. Некоторые стыдливо краснеют: это слово в "прекрасном новом мире" неприлично. Еще бы! "Мать", "семья", "нравственность", "любовь" - ведь все это засоряет, мешает машинной чистоте исполнения дел. Естественно, что здесь, в "логичном" и "разумном" государстве, построенном по идеальной схеме буржуазных отношений, эти понятия изгнаны и запрещены.
Студенты идут дальше и видят систему воспитания. Разумеется, люди, поскольку известно, что они будут выполнять разную работу, должны быть заранее разбиты на касты. Ведь так "легче". Поэтому касты "черного" труда, низкой работы должны быть заведомо отучены от лишних "добавочных" размышлений. С этой целью в их колбы добавляют алкоголь; их мозг морщится, сжимается до крохотного рудимента. Но этого мало. Перед растущими
стр. 113
--------------------------------------------------------------------------------
близнецами раскладывают красивые картинки, заставляют цвести кусты роз. Малыши тянутся к ним ручками: И вдруг - резкий электрический ток пробегает по всем этим предметам, и раздаются звуки петард. Дети плачут. Этот опыт повторяется несколько раз, покуда не выработается "рефлекс отвращения" к прекрасному.
Далее представителям каждой касты внушаются - в то время как они спят - основные правила их морали. Тихий голос повторяет в наушники: "Как хорошо, что я принадлежу к касте бета! У бета костюмчики зеленые, они лучше всех. И хорошо, что я не альфа. Альфа много думают, им тяжело" и т. д.
Высмеивая "прекрасный новый мир", Хаксли преследовал несколько целей; мы еще скажем о них ниже. Но одна из них ему, бесспорно, удалась - это раскрытие угрожающих "возможностей" капитализма, которые он, как кочующий космополит, долго и внимательно наблюдал на примере разных стран. Разглядывая своих современников, он совершил интересное открытие и поделился им с читателем на страницах романа-фантазии. В образах "его фордейшества" Мустафы Монд, сотрудника по обслуживанию людских инкубаторов Генри Фостера и других Хаксли вывел новый психологический тип. Он подметил, как капиталистическая пресса, радио, а ныне и телевидение формируют из наиболее податливого людского материала абсолютно новых существ. Эти существа только сохраняют человеческую форму, внешние признаки человека - на самом же деле мозг их давно застыл и подчинился вбитой туда "логике", так что машина капитала полностью, незаметно поглощает их и превращает в ужасных роботов. Гуманизм им так же смешон, как обычным людям вегетарианство. С безотказной четкостью распрямляют они любую проблему и движутся, как заведенные, в одном направлении, истребляя по дороге все живое. Это жуткие механизмы, которыми управляют - на расстоянии - капитаны монополий.
Заслуга Хаксли была в том, что он сумел предугадать в лице этих фантастических созданий появление действительного типа. Многие писатели Запада воочию увидели потом его шествие. Лик этого человекоподобного существа был запечатлен во многих книгах, пытавшихся так или иначе с ним бороться. Французский романист Шамсон, например, когда он описывал вишистский режим ("Кладезь чудес", 1945), столкнулся с ним в виде чудовищности "гидроцефала". Этот сумасшедший чревовещатель, сидя в парикмахерской, громко повторял слово в слово заученные из радиоприемника фразы: "Урод напевал песенку, выводил рулады, похожие на позывные радиостанции: "Фрр.. фрр.. рр... фру... Французы! Вы должны исполнить свой долг!" и т. д. "Саламандры" Чапека были "продолжением" и развитием этого типа. Английские писатели также изображали его не раз; совсем недавно Грэм Грин воплотил его в великолепном образе "Тихого американца" Пайла; отметили его пришествие и такие немецкие писатели, как Генрих Бёлль.
стр. 114
--------------------------------------------------------------------------------
Хаксли, который так удачно поймал его смутные еще контуры, понимал, что тип этот должен быть в своем "шествии" остановлен. И он писал утопию, между прочим, для- того, чтобы изложить, как всегда, свое решение, свои взгляды. Но тут он претерпел полную катастрофу. Что мог противопоставить "зверю" тоскующий индивидуалист? "Прекрасный новый мир" продемонстрировал с необыкновенной ясностью, что Хаксли движется в тупик. Отравленный той самой "цивилизацией", которую он так злобно расписал, писатель ^был почти убежден, что людям приходит конец. Его эволюция становилась до ужаса банальной. Дать увлечь себя в широкое народное движение? Увольте, господа. Массы не способны мыслить; они - покорное, хотя и жалкое стадо. Вы видите, как я их показал в "Прекрасном новом мире" - послушными, счастливыми рабами. Они не подозревают о своей тяжелой судьбе; только отдельные прозорливцы вроде нас понимают, как они несчастны. Взывать к ним более чем напрасно - займемся же своей душой. Так и сказано в позднейшем предисловии к роману: "Подлинно революционная революция, которую предстоит совершить, произойдет не во внешнем мире, но в душе и плоти человеческих существ".
Это произведение Хаксли означало перелом и вступление в новую эру. С этого момента разные духовные утешители стали понемногу прибирать его к рукам. В следующем его романе "Слепой в Газе" (1936) есть уже некий доктор Миллер, пацифист, который очень метко критикует воинствующих кретинов, но предлагает взамен, с молчаливого одобрения Хаксли, всего лишь филантропию и непротивление. В самом художественном строе произошли заметные перемещения тонов. Пропало и спряталось веселье, усилилось отвращение, растерянность, все чаще стало чувствоваться желание принизить людей, доказать бессмысленность жизни. В романе есть такая сцена: Энтони Бивис, главный герой, и Элен - женщина, которую он любит, загорают на крыше комфортабельного дома. Тишина, солнце, от удовольствия никто из них не может произнести ни слова. И вот оглушительный удар по крыше. Сверху, с чистых небес падает труп собаки. Кровь и выбитый из черепа мозг забрызгивают их, слепят глаза. Это позабавился какой-то летчик. У Элен нервный шок; Энтони подавлен; наладившиеся было отношения разбил какой-то отвратительный случай. Для позднего Хаксли это чрезвычайно характерный эпизод.
Писатель бросил свою "телегу романтизма", перестал бороться за гуманистический "идеал". И это было тяжелой утратой. Опыт "Слепого в Газе" наглядно доказывал, как, освобождаясь от бунтарства, уходило и меркло его искусство. Сатиры уже не было; только редкие блестки остроумия давали еще почувствовать, кто написал этот роман. Никаких стремительных пассажей, которые, бывало, бороздили, как торпеды, тихую гладь и подрывали один дредноут за другим; на месте их какая-то стоячая вода, неподвижность. Хаксли-художником, если еще можно было его так назы-
стр. 115
--------------------------------------------------------------------------------
вать, овладел непривычный покой; вместо живописи и веселья - холод, тишина и ученое созерцание. Перемену позиции выразил главный герой - Энтони Бивис: "...выглядывать из своего частного ящика и заниматься комментированием событий". Как дорого обошлось писателю это бесстрастие!
Сатирик прекращал свое существование. Он перерождался - глубоко трагически и одиноко. Еще не так давно ему нравилось создавать небольшой макет мира, забавляться с ним, переставлять фигурки, казнить и миловать их высшим судом. Это была ирония - мнимая власть над судьбой. Хаксли мог бы ее сделать действительной, поддержать и придать ей цель, если бы он нашел дорогу к передовым течениям эпохи. Но этого не случилось. Воспитание, неизменная жизнь в одних и тех же "высших" кругах, наконец, эфемерность и непрочность его "абстрактной" художественной манеры сделали его иным. Ирония покинула его; писатель помрачнел и ушел в себя. Теперь, рассматривая в свое интеллектуальное зеркальце весь мир, он стал даже путать, что фантазия, а что жизнь; отражатель он принял за источник света, рефлектор - за действительность. Идеализм встал в центре его миросозерцания.
Иногда он пишет и сейчас еще книги, в заглавии которых можно прочесть слово "роман". Однако их никто уже не принимает за искусство, прежнего Хаксли в них нет. Его последнее сочинение в этом роде "Гений и богиня" - слабое вплоть до деталей подражание Грэму Грину. Встречаются и утопии вроде "Обезьяны и сущности" (1948) или продолжения того же "Прекрасного нового мира", но вместо сатиры мы найдем в них непроглядный мрак, апокалиптические видения и нескрываемое отвращение к человеку.
Публицист
В этой своей новой программе Хаксли еще раз уподобился одному собственному персонажу. "Самым изысканным его произведением, - говорится о нем в "Шутовском хороводе", - был тот томик "опытов".., где он с таким блеском развивал свою излюбленную тему о мелкотравчатости, обезьяньей ограниченности и глупой претенциозности так называемого "Homo sapiens". Он уподобился также и тем, что стал чаще и чаще прибегать к форме "опытов". Его романы и раньше состояли на добрую треть из чистого умозрения, вольных рассуждений и вариаций; но чем дальше, тем сильнее был крен в сторону анархически-свободной формы. Поэтому в наши дни мы не вправе считать Хаксли собственно писателем; он - литератор, публицист, с небольшим количеством художественных книг. В нынешнем списке его работ главное место занимает публицистика.
Скорее это даже какая-то промежуточная форма, возникшая из распада искусства. Она отталкивается от какого-нибудь худо-
стр. 116
--------------------------------------------------------------------------------
жественного факта, воспоминаний о статуе, книге, музыкальной пьесе и растекается затем в статьи, заметки, философические размышления, именно философические; философскими их назвать нельзя, потому что Хаксли ни за что не желает хоть на одно мгновенье отрешиться от собственного "я"; повороты и изгибы темы зависят от его личного каприза, и только. Мысль его не скована никакой логикой; она бежит в цепи ассоциаций, но это, кажется, худшее из того, что мог бы оставить бывший писатель для своей новой профессии.
Правда, его ранние эссе сильно отличаются от новых, написанных после "обращения". Прежние были сделаны не менее эффектно, чем первые романы. В них много смеха, издевательств, всяких смешных ловушек для читателя. Конечно, и тогда уже Хаксли "развлекал, поучая", но поучения его были далеки от заклинаний. Они заключались в критике - злобной и меткой. Хаксли нападал на отупляющую "массовую" культуру. Вот что писал он, например, после посещения американского кинобоевика: "Это растление - столь же новое, как и режим, в котором они (герои фильма. - П. П.) живут, а вместе с ними и мы, как протестантство и капитализм.., как бенджамен-франклинизм и не менее омерзительная философия юных шалопаев; столь же новое, как экономящие труд машины и газеты - экономящие мысль... В нашем духовном климате бессмертные традиции вряд ли смогут процветать. Следующее поколение или около того, несомненно, увидит их мертвыми. И кто знает, придет ли для них воскресение".
Он ненавидел моду. Хаксли поклялся тогда, что его никто не заставит гоняться за сомнительной славой "ультрасовременного" человека (up-to-date). "Я могу не шелохнувшись наблюдать, как отъезжает "самый последний" социально-культурный автобус - сколько угодно автобусов... Я не сделаю ни малейшей попытки взобраться на них, и, когда затихает шум последней отъехавшей машины, "слава богу" говорю я в одиночестве... Я попросту не желаю быть современным"1.
Увы! Перемена и здесь была самой разительной, падение - самым низким, которое только можно было ждать. Все последние статьи Хаксли забиты пропагандой "новейших" достижений в психологии, морали, гигиене и т. п. Бывший борец против рекламы расхваливает, как заправский коммивояжер, "самых современных" психологов и, врачей. Он рекомендует их нам на каждой странице по два, а то и по три сразу; тут и Эрих Нейман, и некий доктор Александер из Австралии, предложивший новый способ самовоспитания, и Юнг, и Фрейд. С не меньшей энергией распространяет он "передовой" идеализм Карнапа, Дьюи и др. Нет такого рекламного автобуса, на который бы он не спешил теперь впереди всех. Он и раньше был не прочь щегольнуть эрудицией. "Если вы
--------------------------------------------------------------------------------
1 A. Huxley, Do What You Will, p. 61, 52.
стр. 117
--------------------------------------------------------------------------------
что-нибудь не знаете, спросите у Хаксли", - так писалось на рекламах его сочинений в 20 - 30-х годах, И в самом деле, для молодого писателя он знал много, слишком много. Но потом, когда он потерял себя, не смог быть художником и стал разносчиком чужих идей, эта эрудиция превратилась в архивную пыль. От обыкновенного журналиста его стала отличать только груда имен и названий, Хаксли любит рассыпать их, как осколки разноцветных стекол, и пускать по ним "необутого" читателя, - без всякой подготовки. Но это жалкое удовольствие. Стоит лишь разобраться, и тогда их ненужность, нарочитость будет неприятна вдвойне.
Писатель, разумеется, напрасно поверил в свою универсальность. Он начал говорить обо всем, в том числе, к несчастью, и о марксизме. Здесь этот ядовитый сатирик выказал детское простодушке и поразительное легкомыслие. Любопытно было уже то, что, взявшись критиковать марксизм, он ни разу не сослался ни на Маркса, ни на Энгельса. Как и подобает в таких случаях, материал был добыт из третьих услужливых рук "специалистов". Повторилась старая история, которая произошла еще с Золя: французский писатель вывел в одном из своих романов "марксиста", который углубленно изучал "Капитал", напечатанный "готическим шрифтом"; между тем все известные в ту пору немецкие издания книги Маркса были напечатаны латинскими буквами. Поль Лафарг справедливо заметил тогда, что этот "ученик Маркса, очевидно, так же мало читал "Капитал", как Золя его перелистывал". Подобным же путем победил марксизм и Хаксли. Уже в романе "Слепой в Газе он изобразил "марксиста" Экки Гизебрехта, главной целью которого является "уравнение доходов"! Без тени стеснения Марксу был приписан самый вульгарный либерализм. Но в статьях и очерках Хаксли сочинил от себя целую программу "марксизма". В этой программе марксисты, разумеется, - сводили "все жизненные проблемы" к одной экономике, надеялись только на раздетый донага пролетариат и т. д. Соорудив глупцов - при попустительстве своих учёных покровителей, - Хаксли тут же их победно сокрушал.
Поистине в этой публицистике, подогреваемой и одобряемой целым лагерем обскурантов, Хаксли сделался настоящим мракобесом. Капитан Лебядкин говорит у Достоевского, что после •смерти он хотел бы, чтобы скелет его был помещен в музей с надписью: "Раскаявшийся вольнодумец". Хаксли может носить эту надпись при жизни. Он исправно ее заслужил. То, что он пишет теперь в мистико-теософских сборниках, говорит о полном помрачении сознания у некогда талантливого человека. Он становится правым из правых, темнейшим из темных и критикует уже своих друзей-прорицателей "dies irae". По его мнению, современные церковники слишком плохо следят за угрожающим расселением людей по планете. Они не понимают, что человечеству уже некуда и "незачем расти. "Пренебрегая противозачаточными средствами и рекомендуя вместо них два метода контроля над рождаемостью...
стр. 118
--------------------------------------------------------------------------------
прелаты церкви делают, кажется, все, чтобы обеспечить, во-первых, рост нищеты, и, во-вторых, торжество в пределах жизни двух или трех поколений мирового коммунизма"1.
Непостижимый, почти инфернальный глас. Мы можем сказать: ты победил, Барбикью, ты победил, Барлеп. Сатирика Хаксли" больше нет.
* * *
Когда-то давно, в XVII веке, французский писатель Шарль Сорель жаловался, что сатиру не читают серьезные люди. Теперь, к счастью, иные времена: сатиру ищут, требуют, ждут. Поэтому,, как бы низко ни пал теперь Хаксли, ранние его романы не исчезнут из литературы и не уйдут; их читали и будут читать "серьезные люди" разных стран. Но судьба этого человека останется глубоко трагичным и поучительным фактом в жизни и борьбе идей XX столетия.
--------------------------------------------------------------------------------
1 A. Huxley, Tomorrow and Tomorrow and Tomorrow, p. 301.
стр. 119